Всякий рисующий знает, что изображается не только и не столько контур и линия предмета, сколько пространство между предметами (так называемое «negative space»). Всякий человек по опыту собственной жизни знает, что оно неизбежно.
Мои стекла свешиваются с потолка и качаются, как море, на прошлогодней выставке в палаццо Дзенобио. Стоит посветить фонарем, и стекла станут теневыми офортами: до того незаметные процарапанные штрихи спроецируются на лежащие на полу листы.
Фильтр, фонарик. Нужно что-то очень простое, чтобы невидимое стало видимым. И потому любое изображение может стать образом, иконой – так, как писал об этом Флоренский в «Иконостасе»: окном между двумя мирами – миром видимого и миром невидимого, который нет-нет да и проглянет через это окно.
Икона – не только окно. Будь то память, любовь или поиск смысла – это обратная перспектива. Она возвращает и зрителю, и художнику то, что теряется в перспективе прямой… «Чем незримей вещь, тем оно верней, / что она когда-то существовала / на земле, и тем больше она – везде» (Иосиф Бродский. Римские элегии, XII).
Бродскому, а точнее, отсутствию или памяти и посвящена была та выставка в венецианском палаццо Дзенобио. «Snowmarks/Watermarks». «…Плещет лагуна, сотней / мелких бликов тусклый зрачок казня / за стремленье запомнить пейзаж, способный / обойтись без меня».
Ю. М. Лотман о Бродском: «Смерть – это тоже эквивалент пустоты, пространства, из которого ушли, <…>. „Белое пятно“ пустоты вызывает в поэтическом мире Бродского два противопоставленных образа: опустошаемого пространства и заполняемой страницы. Не слова, а именно текст, типографский или рукописный, образ заполненной страницы, становится, с одной стороны, эквивалентом мира, а с другой – началом, противоположным смерти: „Право, чем гуще россыпь / черного на листе, / тем безразличней особь / к прошлому, к пустоте / в будущем. Их соседство, / мало проча добра, / лишь ускоряет бегство / по бумаге пера“ («Строфы», XII); „<…> И мы живы, покамест /есть прощенье и шрифт“ («Строфы», XVIII). Опустошение вселенной компенсируется заполнением бумаги <…>: текст позволяет сконструировать взгляд со стороны „шаг в сторону от собственного тела“, „вид издали на жизнь“. В мире Бродского, кроме вещи и пустоты, есть еще одна сущность. Это буквы, и буквы не как абстрактные единицы графической структуры языка, а буквы-вещи, реальные типографские литеры и шрифты, закорючки на бумаге. Реальность буквы двояка: с одной стороны, она чувственно воспринимаемый объект. Для человека, находящегося вне данного языка, она лишена значения, но имеет очертания <…>. С другой – она лишь знак, медиатор мысли, но медиатор, оставляющий на мысли свою печать. <…> Она стоит между: между вещью и значением, между языком и реальностью, между поэтом и читателем, между прошлым и будущим… Она в центре и в этом подобна поэту. С этим, видимо, связано часто возникающее у Бродского самоотождествление себя с графикой: „Как тридцать третья буква / я пячусь всю жизнь вперед. / Знаешь, все, кто далече, / по ком голосит тоска / жертвы законов речи, / запятых, языка. / Дорогая, несчастных / нет, нет мертвых, живых. / Все – только пир согласных /на их ножках кривых…“ («Строфы», Х–ХI)».
Собственно, работы на выставке не имели к Бродскому непосредственного отношения. Они не были иллюстрациями. Они выросли из чтения. Их вызвало к существованию не столько буквальное содержание текстов Бродского, сколько его взгляд на вещи.
Пишущий на то и художник, что постепенно возвращает речи зримость. Бродский – почти букварь. Он впадает в зависимость не только от языка, но и от алфавита, от звучания фонем и начертания букв:
а – ангина, воспаленное горло: «<…> и подъезды, чье небо воспалено ангиной / лампочки, произносят „а“» («Венецианские строфы» (1), 1982); «Цветы с их с ума сводящим принципом очертаний, / придающие воздуху за стеклом помятый / вид, с воспаленным «А», выглядящим то гортанней, / то шепелявей, то просто выкрашенным помадой» («Цветы», 1993);
б – «Мелкие, плоские волны моря на букву „б“, / сильно схожие издали с мыслями о себе» («Келломяки», 1982); «Люди выходят из комнат, где стулья как буква „б“ / или как мягкий знак, спасают от головокруженья» («Новая жизнь», 1988);
г – несвобода, зажатость: « – Как ты жил в эти годы? – Как буква „г“ в „ого“» («Темза в Челси», 1974);
ж – муха, жужжание, многоногость-многорукость: «Полицейский на перекрестке машет руками, как буква „ж“» («Декабрь во Флоренции», 1976); «Жужжанье мухи, / увязшей в липучке, – не голос муки, / но попытка автопортрета в звуке / „ж“» («Эклога 5-я (летняя)», 1981); «О букве шестирукой, ради / тебя в тетради / расхристанной» («Муха», 1985);
л – прошлое: «Предел / отчаяния. Общая вершина. / Глаголы в длинной очереди к „л“» («На выставке Карла Вейлинка», 1984);