Символ смерти в хрустале и череп, украшенный бирюзой, посмотрели на него из мексиканской витрины. «Никого не волнует…» Это должно было стать его возможностью… Он думал о ее несчастье с мучительным состраданием, но также с надеждой. В несчастье она обратится к нему. «Никого не волнует…» «Никого, кроме тебя». К его восторгу, гордости и ликованию, вызванному чтением этих слов, примешивалось, по мере того, как он читал дальше, осознание, что она не понимала на самом деле, как его это волновало, не могла оценить истинную глубину его чувства. «Моя мать? — писала она. — Но с тех пор, как она начала пичкать себя той жутью, она стала какой-то другой — да и всегда была какой-то другой, даже когда была здорова (хотя, конечно, не настолько непохожей). Так же, как и я всегда была кем-то другим, если на то пошло. Ей нужна была дочь, а я всегда была самовлюбленной и безответственной. Как и она, в сущности. Какая-то другая. Как я могла волновать ее? Ты не эгоист, Хью. Ты…» Но дело было не просто в эгоистичности или альтруизме, внутренне воспротивился он, глядя на разрисованные лица на перуанских вазах, пялящиеся сверху справа с немигающей пристальностью застывшей жизни. Все дело было в чем-то другом, в чем-то более глубоком и более духовном. Слева висели высохшие, фантастически размалеванные трофеи папуасских охотников за скальпами, напоминавшие обезглавленных клоунов. В черепа из пролива Торреса были вставлены круглые блестящие глаза из перламутра. Да, более духовном, настаивал Хью, думая о том, что он писал о ней — лирично! лирично! — и о том тонком анализе своих собственных чувств. Тут был альтруизм, уже растаявший и, как и должно было быть, превратившийся во что-то более утонченно-эстетическое. Альтруизм на картинке. Альтруизм кисти Ватто или Чимы да Конельяно[308]. А она сама, предмет его созерцательно-эстетического альтруизма, — она также в его воображении, во все растущей стопке страниц романа о ней обладала качествами, характерными для картины или музыкальной пьесы; была чем-то, увидеть или услышать что являлось уже достаточным счастьем; может быть, иногда прикоснуться, словно она была статуей, приласкать с почти неощутимой нежностью. И иногда в этих грезах она представала холодной, несчастной — никому до нее не было дела, — и она просила, чтобы он успокоил и согрел ее, ластилась к нему, хотела забраться под крыло, в те альтруистические, созерцательные, неощутимые руки и оставаться там в безопасности, хоть и обнаженной, как на картине, девственной, идеальной, но тающей, тающей… Пернатая, как посол при полном параде, с птичьим клювом, зубами, как у акулы, эта деревянная маска однажды заставила того, кто ее носит, почувствовать в головокружительном танце, что он больше не человек, а божество. «Ты говорил, что всегда хочешь быть со мной. Ну что ж, я много об этом размышляла за недавнее время, и думаю, что я бы тоже этого хотела. Дорогой Хью, я не влюблена в тебя, но ты нравишься мне больше, чем кто бы то ни было. Я уверена, что ты милее, добрее, нежнее многих и не эгоист. И конечно же это достаточно крепкий фундамент для того, чтобы что-то построить».