Разумеется, Рубашову было понятно, и однако он был застигнут врасплох. Ему показалось, что зазвучал камертон, по которому настраивали его сознание. Все, чему он учил других, во что верил и за что боролся в течение последних тридцати лет, откликнулось камертону волной памяти… Партия — это всеобъемлющий абсолют, отдельно взятая личность — ничто; лист, оторвавшийся от ветки, гибнет… Рубашов потер пенсне о рукав. Иванов сидел совершенно прямо, попыхивал папиросой и больше не улыбался. Рубашов обвел взглядом кабинет — и вдруг увидел светлый прямоугольник, резко выделявшийся на серых обоях. Ну, конечно же, здесь ее тоже сняли — групповую фотографию бородатых философов. Иванов проследил за взглядом Рубашова, но его лицо осталось бесстрастным.
— Устаревшие доводы, — сказал Рубашов. — Когда-то и мне коллективное мы казалось привычней личного я. Ты не изменил своих старых привычек; у меня, как видишь, появились новые. Ты и сегодня говоришь мы… но давай уточним — от чьего лица?
— Совершенно правильно, — подхватил Иванов, — в этом и заключается сущность дела; я рад, что ты меня наконец понял. Значит, ты утверждаешь, что мы — то есть народ, Партия и Правительство — больше не служим интересам Революции?
— Давай-ка не будем говорить о народе.
— С каких это пор, — спросил Иванов, — ты проникся презрением к народу? Не с тех ли пор, как коллективное мы ты заменил своим личным я?
Иванов опять пригнулся к столу и смотрел на Рубашова с добродушной насмешкой. Его голова закрыла прямоугольник, оставшийся от снятой групповой фотографии, и Рубашову внезапно вспомнился Рихард, заслонивший протянутые руки Мадонны. Неожиданно толчок нестерпимой боли — от верхней челюсти, сквозь глаз и в затылок — заставил его крепко зажмуриться. «Вот она, расплата», — подумал он… или ему показалось, что подумал.
— Ты это о чем? — спросил Иванов насмешливым и немного удивленным голосом.
Боль утихла, сознание прояснилось.
— Давай не будем говорить о народе, — спокойно и мирно повторил Рубашов. — Ты ведь ничего о народе не знаешь. Возможно, теперь уже не знаю и я. Когда у нас было великое право говорить мы, — мы его знали, знали, как никто другой на земле. Мы сами были сердцевиной народа и поэтому могли вершить Историю.
Машинально он взял из портсигара папиросу; Иванов, наклонившись, дал ему прикурить.
— В те времена, — продолжал Рубашов, — мы назывались Партией Масс. Мы познали сущность Истории. Ее смерчи, водовороты и бури неизменно ставили ученых в тупик — потому что их взгляд скользил по поверхности. Мы проникли в глубины Истории, стали сердцем и разумом масс, а ведь именно массы творят Историю; мы — первые на планете — поняли законы исторического развития, вскрыли процессы накопления энергии и причины ее взрывного высвобождения. В этом — наша великая сила.
Якобинцы руководствовались абстрактной моралью, мы — научно-историческим опытом. В глубинных пластах человеческой Истории нам открывались ее закономерности. Мы в совершенстве изучили человечество — и наша Революция увенчалась успехом. А вы выступаете как ее могильщики.
Иванов, откинувшись на спинку кресла, молча разрисовывал лист бумаги.
— Продолжай, я слушаю, — проговорил он. — И пока не понимаю, куда ты клонишь.
— Как видишь, я уже наговорил на расстрел. — Он молча скользнул взглядом по стене, где раньше висела групповая фотография, однако Иванов не повернул головы. — А впрочем, семь бед — один ответ. Так вот, вы похоронили Революцию, когда истребили старую гвардию — с ее мудростью, планами и надеждами. Вы уничтожили коллективное мы. Неужели вам и сейчас еще кажется, что народ действительно идет за вами? Между прочим, все европейские диктаторы властвуют от имени своих народов — и примерно с таким же правом, как вы.
Рубашов взял еще одну папиросу и на этот раз прикурил сам, потому что Иванов сидел неподвижно.
— Прости уж меня за высокий стиль, — продолжал он, — но ваше диктаторство, творимое именем народа, кощунственно. Массы подчиняются вашей власти покорно и немо, но она чужда им — так же, как в любом буржуазном государстве. Народ опять погрузился в спячку: этот великий Икс истории сейчас подобен сонному океану, равнодушно несущему ваш корабль. Прожекторы освещают его поверхность, но глубины остаются немыми и темными. Когда-то мы их осветили и оживили, но то время кануло в прошлое. Короче говоря, — Рубашов помолчал, потер пенсне о рукав и надел его, — когда-то мы творили Историю, а вы сейчас просто делаете политику. Вот основная разница между нами.
Иванов откинулся на спинку кресла и выпустил несколько дымных колец.
— Что-то я не совсем понимаю, — сказал он. — Постарайся попроще.
— Поясню на примере, — ответил Рубашов. — Какой-то математик однажды сказал, что алгебра — это наука для лентяев: она оперирует неизвестной величиной — Иксом, — словно обычным числом. В нашем случае неизвестное — Икс — представляет собой народные массы. Политик постоянно пользуется Иксом — не расшифровывая его природы, — чтобы решать частные задачи. Творец Истории определяет Неизвестное и составляет принципиально новые уравнения.