Мы бродили в Авалоне по первому этажу. Дом словно уменьшился, мебель стояла в чехлах — точнее, то, что от неё осталось: самые громоздкие и мрачные вещи вынесли, — наверное, Ричард распорядился. Я так и слышала, как Уинифред говорит, что невозможно жить с буфетом, на котором такие неубедительные, толстые резные виноградные кисти. Книги в кожаных переплетах в библиотеке остались, но что-то мне подсказывало, что они недолго продержатся. Зато убрали фотографии дедушки Бенджамина с премьер-министрами: кто-то — конечно, Ричард — заметил, наконец, что у них разрисованы лица.
Прежде Авалон дышал стабильностью, почти непреклонностью, — крупный, мощный валун, преградивший путь потоку времени, никому не поддающийся и недвижимый. Теперь же он виновато скукожился — казалось, вот-вот рухнет. Лишился мужества собственных притязаний.
Как здесь уныло, заметила Уинифред, и как пыльно; на кухне живут мыши — она сама видела мышиный помет, — и чешуйницы. Впрочем, к вечеру поездом приедут Мергатройды и ещё двое новых слуг, которых недавно взяли в штат, и тогда на борту будет порядок — хотя нет, рассмеялась она, на борту его как раз и не будет. Она имела в виду нашу яхту «Наяду». Ричард как раз осматривал её в эллинге. Её должны были отскрести и перекрасить под руководством Рини и Рона Хинкса, но и этого не сделали. Уинифред не понимала, зачем Ричард возится с этим старым корытом — если он действительно хочет плавать, следует затопить эту посудину и купить новую.
— Наверное, он понимает, что она дорога как память, — сказала я. — Нам то есть. Мне и Лоре.
— Правда? — спросила Уинифред с этой своей удивленной улыбочкой.
— Нет, — ответила Лора. — С какой стати? Отец никогда нас на яхту не брал. Только Кэлли Фицсиммонс.
Мы сидели в столовой; хоть длинный стол никуда не делся. Интересно, что Ричард или, точнее, Уинифред решат насчет Тристана и Изольды с их стеклянной старомодной любовью.
— Кэлли Фицсиммонс приходила на похороны, — сказала Лора. Мы остались одни. Уинифред поднялась наверх, чтобы, как она сказала, освежиться. Она клала на глаза ватные тампоны, смоченные гамамелисом, а лицо мазала дорогой зеленой тиной.
— Да? Ты не говорила.
— Забыла. Рини на неё разозлилась.
— За то, что пришла на похороны?
— За то, что не приходила раньше. Рини была груба. Сказала: «Ну вот, пришла к шапочному разбору».
— Но она ведь Кэлли ненавидела! Терпеть не могла, когда Кэлли приезжала. Считала, что Кэлли потаскушка.
— Думаю, Рини хотела, чтобы Кэлли была ещё больше потаскушкой. Кэлли сачковала, недостаточно выкладывалась.
— Как потаскушка?
— Ну, Рини считала, что Кэлли отступать не следовало. И уж конечно, быть рядом, когда отцу стало так трудно. Отвлечь его.
— Рини так и сказала?
— Не этими словами, но смысл понятен.
— А Кэлли?
— Притворилась, что не поняла. А потом делала, что обычно делают на похоронах. Плакала и плела небылицы.
— Какие небылицы? — спросила я.
— Говорила, что хотя они не всегда сходились в вопросах политики, отец был прекрасным, прекрасным человеком. Рини сказала:
— Мне кажется, он старался им быть, — сказала я. — Прекрасным человеком.
— Однако из кожи вон не лез, — возразила Лора. — Помнишь, как он говорил? Что мы
— Он старался, как мог, — сказала я.
— Помнишь, как он на Рождество вырядился Санта Клаусом? Перед маминой смертью. Мне тогда было пять лет.
— Да. Вот я и говорю. Он старался.
— Мне было ужасно, — сказала Лора. — Я вообще терпеть не могу такие сюрпризы.
Нас попросили подождать в гардеробной. Двойные двери завесили тонкими шторами, чтобы мы не подглядывали в вестибюль с камином, старинным; там поставили елку. Мы устроились на канапе под вытянутым зеркалом. На длинной вешалке висели шубы — папина шуба, мамина шуба, а над ними шляпы: мамины с большими перьями, отцовские — с маленькими. Пахло резиновыми галошами, свежей сосновой смолой, кедром — от гирлянд на перилах парадной лестницы, и воском от нагретого паркета — все время топилась печь, а в батареях что-то шипело и бряцало. От подоконника тянуло сквозняком; безжалостно, бодряще пахло снегом,
В комнате горела одна лампочка под желтым шелковым абажуром. В стеклянных дверях я видела наши отражения — синие бархатные платья, кружевные воротнички, бледные личики, светлые волосы с прямым пробором, незагорелые руки на коленях. Белые носки, черные туфли. Нас учили сидеть, скрестив ноги, — только не нога на ногу, — так мы и сидели. Зеркало словно надувалось из наших голов большим стеклянным пузырем. Я слышала наше дыхание, вдох — выдох, вздохи ожидания. Казалось, будто дышит кто-то другой, большой и невидимый, кто прячется в складки одежды.
Неожиданно двери распахнулись. На пороге стоял мужчина в красном — настоящий великан. Яркое пламя прорезало ночной мрак за его спиной. Его лицо застилал дым. Голова в огне. Мужчина качнулся вперед, расставив руки. Он гикал или кричал.