— Между нами говоря, она считает, тебе лучше не знать.
— Она казалась… она была… — Была ли она не в своем уме, хотела я спросить.
— Она такая, как всегда. Не хуже и не лучше. На полоумную не похожа, если ты об этом, — сказала Рини. — Похудела — мяса бы на кости нарастить. И меньше говорит о Боге. Надеюсь, на этот раз он для разнообразия её не оставит.
— Спасибо тебе, Рини, за все, что ты сделала, — сказала я.
— Не за что благодарить, — сухо отозвалась Рини. — Я сделала, что следовало.
Подразумевалось — в отличие от меня.
— Могу я ей написать? — Я нащупывала платок. Чувствовала, что сейчас расплачусь. Чувствовала себя преступницей.
— Она сказала, лучше не надо. Но просила передать, что оставила тебе послание.
— Послание?
— Перед тем, как её туда увезли. Сказала, ты знаешь, где его найти.
— Это твой платочек? Ты что, заболела? — спросила Майра, с интересом наблюдая, как я хлюпаю носом.
— Будешь много знать — облысеешь, — сказала Рини.
— Не облысею, — уверенно произнесла Майра. Она что-то фальшиво запела и стала пинать меня пухлыми ножками под столом. Похоже, весела, самоуверенна, и запугать её нелегко — качества, из-за которых я часто раздражалась, но в итоге благодарна. (Наверное, Майра, для тебя это новость. Прими как комплимент, раз уж представился случай. Такой характер на дороге не валяется.)
— Я подумала, ты захочешь взглянуть на Эйми, — сказала я. Хоть одно достижение, способное восстановить меня в её глазах.
Рини взяла фотографию.
— Бог мой, да она темненькая, — сказала она. — Никогда не знаешь, в кого пойдет ребенок.
— Я тоже хочу, — сказала Майра и потянулась сладкими пальчиками.
— Быстрее смотри и пойдем. Опоздаем к папе.
— Нет, — заупрямилась Майра.
— Нет ничего подобного дому, пусть он скромен и мал[112]
, — пропела Рини, бумажной салфеткой стирая с Майриной рожицы розовый налет.— Я хочу здесь остаться, — скулила Майра, но на неё уже надели пальто, натянули на уши вязаную шапочку и потащили из кабинки.
— Береги себя, — сказала Рини. Не поцеловала меня.
Мне хотелось обнять её и выть, выть. Чтобы меня утешили. Чтобы она меня увела с собой.
— «Нет ничего подобного дому», — сказала как-то Лора, ей было лет одиннадцать-двенадцать. — Рини так поет. По-моему, глупо.
— То есть? — спросила я.
— Вот смотри. — И Лора написала уравнение.
Дом — там, где сердце, думала я, сидя в кафе «У Бетти» и пытаясь взять себя в руки. У меня больше нет сердца, разбито; или не разбито, а просто его нет. Аккуратно вынуто, как желток из яйца вкрутую, осталась бескровная свернувшаяся пустота.
Я бессердечна, подумала я. Следовательно, бездомна.
Вчера я так устала, что весь день пролежала на диване. У меня складывается в высшей степени неряшливая привычка смотреть дневные ток-шоу — такие, где люди распускают языки. Это сейчас модно, языки распускать: люди выдают свои секреты, а заодно и чужие; выкладывают все, что есть за душой, а иногда — чего за душой и нет. Из чувства вины, в тоске, ради удовольствия, но чаще потому, что одни хотят выставить себя напоказ, а другие — видеть, как те это делают. И я не исключение: я смакую их грязные грешки, жалкие семейные ссоры, выпестованные травмы. Наслаждаюсь ожиданием, с которым открывается банка червей, точно удивительный подарок на день рождения, и затем разочарованием на лицах зрителей: вымученные слезы, скупая злорадная жалость, послушные аплодисменты по подсказке.
Интересно, что лучше — всю жизнь прожить, раздутой от секретов, пока не взорвешься, или пускай их из тебя вытягивают — абзац за абзацем, фразу за фразой, слово за словом, и в конце концов лишиться всего, что было ценно, как тайный клад, близко, точно кожа — всего, что казалось таким важным, всего, от чего ежился и скрывался, что принадлежало только тебе, — и провести остаток дней болтающимся на ветру пустым мешком, мешком с новенькой светящейся этикеткой, чтобы все знали, какие секреты раньше хранились внутри?
Так или иначе, ответа у меня нет.
«Язык длинный — кораблю мина», писали на военных плакатах. Конечно, корабли рано или поздно все равно наткнутся на мину или как-то иначе утонут.