Мы прикасаемся здесь к тому радикальному импульсу, что стоит за всякой подлинной современностью, когда она — не просто синоним для всего модернового или новомодного. Мода иногда может быть только тем, что осталось от современности после того, как импульс уже погас, как только — и это может произойти почти тут же — он превратился из раскаленной точки времени в воспроизводимое клише, как только он становится тем, что остается от открытия, лишенного породившего его желания. Мода подобна пеплу после неповторимых языков пламени, следу, лишь указующему, что здесь был огонь. Но безжалостное ницшевское забвение, ослепленность, с которой он бросается в освещающее весь прошлый опыт деяние, ухватывают самый дух современности. Это тон Рембо, заявляющего, что у него нет предшественников в истории Франции, что единственное, чего должно требовать от поэта, — это требовать «du nouveau»[157]
, и что он должен быть «абсолютно современен»; это тон Антонена Арто, когда он утверждает, что «записанная поэзия обладает ценностью всего лишь единый краткий миг, а затем должна уничтожаться. Пусть мертвые поэты уступят место живым. время шедевров — прошлое»[158]. Современность существует в форме желания смыть все, что было раньше, в надежде прийти, наконец, в ту точку, которую бы можно было назвать подлинным настоящим, в точку начала, означающую новый исход. Здесь намеренное забвение сходится с действием, которое также есть начало, вобравшее всю энергию идеи современности. Так определенные современность и история диаметрально противоположны в тексте Ницше. Несомненна его преданность современности, единственному способу достичь той метаисторической области, в которой ритм нашего существования совпадает с ритмом вечного возвращения. И все же пронзительная высокопарность тона заставляет нас думать, что выход не так уж прост, как может казаться на первый взгляд.Очевидно, что в той полемической обстановке, в которой была написана работа, противоисторические доводы должны преувеличиваться и что нужно стремиться дальше, чем цель, если надеешься ее достичь. И все же сама эта тактика интересует нас меньше, чем вопрос о том, способен ли Ницше освободиться от исторических прерогатив, способен ли его текст приблизиться к тому условию современности, на котором настаивает. С самого начала упоение жизненным потоком, преодолевающим историю, уравновешивается глубоко пессимистической мудростью, истоки которой — значение исторической причинности, хотя в ней движение истории из развития превращается в регресс. Человеческое «бытие», говорится уже в самом почти начале работы, «есть непрерывный уход в прошлое, т. е. вещь, которая живет постоянным самоотрицанием, самопожиранием и самопротиворечием» («Das Dasein ist nur ein unterbrochenes Gewesensein, ein Ding, das davon lebt, sich selbst zu verneinen und zu verzeren, sich selbst zu widersprechen»)[159]
. Описание жизни как постоянной регрессии имеет в виду отнюдь не ошибки культуры, как, например, преобладание исторических дисциплин в современном образовании, против чего направлен полемический импульс работы, но лежит в значительно более глубокой природе вещей, за пределами досягаемости культуры. Это — временной опыт человеческой изменчивости, исторический, в глубочайшем смысле этого термина, в котором опыт настоящего с необходимостью полагается как опыт преходящего, в котором прошлое становится безвозвратным и незабвенным, поскольку оно неотделимо ни от настоящего, ни от будущего. Китс знает это, когда, в «Падении Гипериона», поверженный Сатурн предстает ему как прошлое, как предвидение собственного смертного удела:Without stay or prop
But my own weak mortality, I bore
The load of this eternal quietude,
The unchanging gloom.[160]
Современность вверяет себя силе настоящего момента как началу, но обнаруживает, что, отрывая себя от прошлого, она в то же время отрывается от настоящего. Текст Ницше неуклонно ведет его к этому открытию, возможно, с наибольшей стремительностью (поскольку с наибольшей мерой имплицитности), когда он говорит о своей собственной роли как о критическом историке и открывает, что отрицание прошлого — это не столько акт забвения, сколько акт критического суждения, направленного против себя самого.