Примерно через месяц я начала выходить во двор. Я помогала матери по хозяйству, насколько могла. Я снова почувствовала себя ребенком — ребенком в родном доме, который ведет себя по-детски под защитой семьи. Моей любимой обязанностью была стирка. На корзину одежды уходил целый день, и мне казалось, что с очередной корзиной я заново очищаюсь. Иногда я ловила себя на том, что оттираю, оттираю собственную кожу — словно это могло очистить меня от того, что со мной сделали эти люди.
Отец теперь отсутствовал по нескольку дней подряд, что было непривычно. Открыто никто об этом не говорил, но я предполагала, что он уезжает, чтобы выйти на контакт с повстанцами. У меня все еще не было энергии или желания интересоваться этим. С окружающими я разве что здоровалась. Тихое «Привет, как дела?» — и я принималась за привычные хлопоты.
На самом деле я все еще пряталась: я пряталась от своей семьи, от друзей и от самой жизни. Чем очевиднее становилось, что я больше не хочу быть частью своей семьи, тем сильнее страдали мои родные. Особенно сильно переживал отец.
Через четыре месяца после моего возвращения он пришел ко мне в хижину бабушки. Сев рядом, он взял меня за руку и ласково сказал, что понимает причины моей замкнутости. Я боялась быть отвергнутой теми, кто любил меня, и он знал об этом. Он знал, что я пытаюсь защититься, отвергая их первой. Я пострадала, и ничто не изменит его нежной любви ко мне. Ничто и никогда. И он просто хочет, чтобы я вернулась.
Я нуждаюсь в смысле жизни, сказал отец, в чем-то, что выведет меня из тьмы. Поэтому он взял на себя смелость спросить у родителей моего кузена Шарифа, не согласятся ли они на брак сына со мной. Если я согласна, то и Шариф будет не против. Он сохранил приятные воспоминания обо мне. Мы оба окончили университет, так что это будет союз равных. Шариф — образованный человек либеральных взглядов, глубоко вовлеченный в борьбу нашего народа. Как думаешь, сможешь ты ужиться с ним, спросил отец. Согласна ли на брак? Если да, то предстоят большие хлопоты…
Я обняла отца, уткнувшись головой в его плечо. Он был настолько полон любви ко мне, что пытался вытащить меня из смерти в жизнь. Большинство его отлучек вовсе не были связаны с повстанцами. На самом деле он подыскивал мне партию, человека, способного понять, что я — жертва чудовищного преступления. Того, который не стал бы рассматривать меня как виновницу неописуемо отвратительного действа.
Как это ни ужасно, жертва насилия нередко становится парией в своей общине и даже в собственной семье. И эта мысль преследовала меня. Я спрашивала себя: кому я теперь буду нужна? Я должна была умереть.
— Ты рассказал ему? — прошептала я. — Ты рассказал ему правду? Он знает? Что он ответил?
— Не сомневайся, — успокоил меня отец. — Не сомневайся. Ты знаешь Шарифа. Он работает для дела, для борьбы. В нашей стране он видел очень много горя. Он понимает, что такое страдание. Он знал, что оно не обойдет стороной и Дарфур, что мы были обречены. Не беспокойся — он может принять тебя такой, какая ты есть.
Он не ответил на мой вопрос — но и сказанного было достаточно. Я надеялась, что отец прав. Надеялась, что Шариф — хороший человек, человек просвещенный, человек, который способен понять, что ни одна женщина на изнасилование не напрашивается. Что он поймет, какую невыразимую боль и шок я пережила, и не останется равнодушным.
— Итак, Ратиби, это значит «да»? — подначил меня отец. — Могу я передать семье Шарифа, что ты согласна?
Я кивнула и слабо, со слезами улыбнулась; при этом по моему лицу словно прошла трещина. Это была моя первая улыбка с тех пор, как
— Ты и сама бунтарка, Ратиби, — сказал отец. — Хочешь не хочешь, а это у тебя в крови. Шариф точно такой же. Вы оба прирожденные бунтари.
Я снова улыбнулась. Опять это имя — Ратиби. Как давно я не слыхала его! Отец угадал, дав мне это прозвище, — оно было воплощением личности, которой я стала. И как же он угадал, когда нарек меня Халимой в честь деревенской знахарки! Оба имени характеризовали меня теперешнюю: врача из племени загава, доктора-бунтарку.