— Это замечательно! Это бодрит! — И Веня запел, ликуя: — «Жрецов греха и лжи мы будем глаголом истины карать».
Когда Михайлов сказал, что полковники перерыли все его бумаги и личные письма, Людмила Петровна возмутилась:
— Врываются среди ночи, бесчинствуют, поневоле вспомнишь Европу. Вы не должны прощать, Мих, сегодня же пожалуйтесь шефу жандармов.
— Князь Долгоруков в Крыму вместе с государем, — пояснил Николай Васильевич. — За него правит Третьим отделением граф Шувалов.
— К нему я и пойду, — решил Михайлов.
— И что скажешь?
Михайлов обиженно нахмурился. Шелгунов ведет его на помочах, да еще в присутствии Людмилы Петровны, предупреждает, оговаривает. Другого Михайлов сразу бы осадил дерзостью, заставил бы отказаться от забот о ближнем. Но Шелгунов знает, что говорит. В Париже, в отеле «Мольер», перед самым отъездом в Россию Николай Васильевич попросил Михайлова раскрыть упакованный чемодан. Михайлов, хотя и с неохотой, послушался, раскрыл. Шелгунов одним движением ворохнул содержимое, и сразу весь грех наружу — белоснежные листы, четкий шрифт. «Кес-ке-се, мусью Михайлов?» — спросит тебя таможенный чиновник». Шелгунов аккуратно распорол подкладку чемодана, тщательно уложил все экземпляры листа и ровненько подклеил подкладку обратно. Потому-то и легко прошел Михайлов досмотр при въезде в Россию.
Ну а сейчас разве Шелгунов не прав в своих предостережениях? Михайлов ведь не сказал друзьям, с чьей помощью полковники заполучили добычу, — он ведь им сам вручил. Вот вам запрещенный Пушкин, вот вам запрещенный Герцен, вот вам запрещенный «Народный сход». Вручил для отвода глаз, но… нелепая все же услужливость. Так что не зря Николай Васильевич уточняет, советует, как лучше, — он знает своего друга.
— Я спрошу Шувалова прямо: чем я привлек ваше внимание?
— Не откладывайте, Мих, сегодня же.
— Сразу после завтрака, Людмила Петровна.
Но после завтрака она села за рояль, сама, не дожидаясь просьб, прошла, села и энергически ударила по клавишам — марш Бетховена «На Афинских руинах» в переложении Рубинштейна.
У Михайлова — зябкие мурашки по телу, он выпрямился, напрягся, он все вынесет! Веня, как на параде, под марш прошагал к окну и воздел руки, грозя Петербургу, бледный и взволнованный. Николай Васильевич задумчиво курил, опустив глаза, один только Михайлов смотрел на Людмилу Петровну, зная, она для него выбрала этот редкий марш, сложный в исполнении. Щеки ее горели, играла она вдохновенно, а он слушал и каменел в своей отваге идти до конца, следил за ее красивыми, ее прелестными руками с узкими и слегка пухлыми пальцами, которые он увидел впервые на маскараде шесть лет назад, увидел и сразу полюбил.
Ничего страшного не произошло, нич-чего! Взошла заря обновления, о которой они все мечтали, ради которой и действовали. И ярче под звуки марша, значительнее стали его строки, написанные для нее прежде: «Боже, каким перепутьем меня, странника, ты наградил! Боже, какого дождался я дня! Сколько прибавилось сил!»
Граф Шувалов сам вышел в приемную, пригласил Михайлова в кабинет и спросил о причине его визита. Холеное лицо бесстрастно, служебно-приветливо.
— Долг вежливости, Петр Андреевич, сначала вы ко мне, а теперь вот и я к вам.
Граф слабо улыбнулся и ничего не сказал. Обстановка в его кабинете, довольно просторном, ничем не напоминала канцелярию. Топился камин, на нем резные часы, канделябры, возле камина письменный стол. Вдоль стены мягкие кресла хорошей работы.
— Не скрою, ваш визит оставил у меня пренеприятное впечатление, — продолжал Михайлов. — Кажется, к этому не было с моей стороны никакого повода.
Шувалов не отвечал, глядя на Михайлова без всякого выражения.
— Разве только мой образ мыслей кому-нибудь не понравился?
— Дело не в образе мыслей. Я и сам человек либеральный.
Если под либеральностью понимать свободу позиции, то у Шувалова она была. Ярый противник освобождения крестьян, граф выглядел среди крепостников фигурой оригинальной. Прежде всего молод, едва перевалило за тридцать, тогда как другие враги реформы уже в преклонном возрасте, николаевские сподвижники. Не скрывая своей позиции, молодой граф делал тем не менее на удивление блестящую карьеру при царе-освободителе. В тридцать лет он стал обер-полицеймейстером Петербурга, в тридцать три — директором департамента министерства внутренних дел и теперь ведает Третьим отделением. Он перечил государю императору в деле освобождения крестьян, а государь в ответ почему-то повышал его и повышал.
— Я пришел затем, чтобы услышать ваше объяснение, — настойчивее продолжал Михайлов.
К чести графа, он не стал юлить.
— На вас, господин Михайлов, падает подозрение в причастности к делу московских студентов. У них открыта тайная типография и литография. Печатали Огарева. И еще кое-что собирались печатать.
Михайлов пожал плечами, едва не сказав: «Так это совсем другое!»
— Дело передано из Третьего отделения в министерство внутренних дел. Оттуда вы получите на днях вопросные пункты.