Бейкер пишет, что сам Хемингуэй считал роман неудавшимся. Однако и мнение автора — это еще не истина в последней инстанции. Просто с тех пор он в еще большей степени — такой уж он неутомимый ученик — овладел средствами воздействия на читателя. Иначе бы я не осмелился рекомендовать моим слушателям поразмышлять — возможно, еще раз — над этим несовершенным шедевром!
Оказали ли мысли о «потерянном поколении» влияние на художника, выразившего суть этого поколения? В самом определении заложена несвойственная Хемингуэю пассивность! Находился ли он какое-то время под властью этих настроений? Они располагают к самосостраданию, что неприемлемо для Хемингуэя и свойственно, скорее, Фицджералду, слава которого с той поры пережила новый взлет. Самовлюбленный Коэн из «Фиесты», возможно, относится к «потерянному поколению». Но ведь он в любом случае «потерянный человек», если исходить из хемингуэевской системы ценностей. Он не подчиняется правилам игры.
Хемингуэй многому учился, когда писал этот роман в Париже. Гертруда Стайн высказала ему жестокую правду о том, что следует покончить с журналистикой, ибо журналисту необходимо видеть слова, писатель же должен видеть вещи. И — говорила ли она ему об этом или нет — творческий накал Хемингуэя, суть его мастерства и состоят в попытке обнаружить «реальную вещь». Как, впрочем, и те символы, которые содержит в себе «действительное».
Альфред Казин так сказал о Хемингуэе: «Солдата сменил тореадор». Настало время спорта. «Эпос смерти превратился в рассказ о жизни».
Когда это случилось? После Испании. После гражданской войны. Той, что вдохновила Пикассо на создание гениальной «Герники» и стала генеральной репетицией последней большой войны. Вспоминая тогдашние события в Испании, нельзя забывать и о том, что происходило с величайшими художниками того времени. Они знали, их чуткий инстинкт подсказал им, что эти события были началом конца. И началом надежды. Мальро чувствовал это. И Нурдаль Григ. И, поверяя свое отчаяние миру, они выступали не как представители «потерянного поколения», но как наблюдатели, самой действительностью принужденные к безрадостному стоицизму. Когда Хемингуэй вернулся из поиска в иловых отложениях человеческой души, он написал роман о колоколе, который звонил. По ком звонил он? По критикам, что, счастливые, снова посыпали себе головы пеплом? Верно, колокол не предотвратил мировой войны. Слова, вероятно, излишни в мире, доверяющемся министрам иностранных дел. Но кто осмелился заявить, что этот писатель любил насилие, любил войну и кровопролитие?
Многие. Потому что таков был «анализ». Художник был слишком «привязан» к этим темам. Сын врача неминуемо любит смерть. Его занесли в картотеку под определенной рубрикой. «Современный сентиментализм» — так одно время она называлась. Таковым и считали Хемингуэя — и почитали его — в Скандинавии. «Черт побери, товарищ, выше голову!» Что ж, такая поза, вероятно, тоже не чужда Хемингуэю. Но суть его творчества не в ней. Мы скорее отыщем ее в немом вскрике контрабандиста Гарри Моргана, когда пуля угодила ему в живот: в нем было то, чего его угасшие глаза никогда не видели, то, что не сорвалось с его губ, ибо на них проступила кровь.
И этого Хемингуэй не высказал и до сего дня.
Однако мы не ушли далеко от закалки мастерства, совершенствования искусства письма, которое является одновременно искусством чувствовать, искусством предвосхищать. Видеть — значит облекать в форму! Темой нашего разговора должен стать художник Хемингуэй. И в том числе великий труженик Хемингуэй, который может написать какое-нибудь произведение за неделю, а потом целый год доводить его до совершенства.
Биограф Хемингуэя Альфред Казин пишет, что усердный поиск «реальной вещи» выделял его среди всех американских писателей в Париже еще до появления «Фиесты». Молодой Хемингуэй стремился создать новую прозу на основе своего журналистского опыта и выявления лирического начала в материале. Как он говорит в «Смерти после полудня», «прозу более точную и энергичную, чем традиционная проза, и, кроме того, обладающую такими выразительными средствами, каких обычная проза не выработала».
Да и какой писатель не мечтает о том же! Он хотел испробовать, до каких границ простираются возможности прозы, только бы его попытки воспринимались достаточно серьезно. И ему это удалось. Процитированное заявление типично для Хемингуэя с его скромностью и энергией. Он писал, что в прозе можно создать четвертое или пятое измерение. Он писал, что такую прозу делать труднее, чем поэзию. Потому что такую прозу раньше никто не делал. Но в ней нет места трюкачеству, халтуре, всему тому, что потом рассыпается в прах.