Почему, собственно, произведение живописи ни под каким видом не должно ничего рассказывать нам, как на том настаивают приверженцы «чистого» искусства? Они все равно не отучат нас от собственных мыслей, от ассоциаций… Художник-абстракционист оказывает нам плохую услугу, когда называет свое конструктивистское полотно, к примеру, «Месть небес», подсказывая нам, что в минуту апокалипсического смятения (и творческого подъема) его вдохновила атомная бомба. Это неуместно. Гораздо менее неуместно назвать композицию «Голубое крещендо», если — как в этом случае чудесные переливы красок дают нам понять, что мы стоим у начала света, а не у его конца.
Я клоню к тому, что одинаково неумно как пытаться не допускать нас к сотворчеству перед произведением искусства, так и стремиться опорочить те направления, в которых содержание картины исчерпывается тем, что на ней изображено. Я лично считаю нейтральное пояснительное название «Композиция» вполне подходящим для многих произведений беспредметного искусства, которые не ставят перед собой иных целей, кроме создания пространственных структур из различных красок, материалов и объемов.
Строгим законам подчиняется и структура литературного произведения. Хотя и здесь некоторые отступления от правил не только возможны, но желательны, они должны быть точно рассчитаны. При работе над довольно-таки незначительной пьесой Ануя «Путешественник без багажа» режиссер и труппа недоумевали, какая она, «розовая» или «черная»? За несколько недель подготовительного периода режиссеру так и не удалось решить этот принципиальный вопрос. Он стал снова вчитываться в пьесу и обнаружил, что у нее гораздо более строгая композиция, чем это казалось вначале. Можно было очень легко — без всяких натяжек — доказать, что получивший классическое образование француз построил всю пьесу и каждую ее часть, следуя одному закону, одному соотношению элементов: развитие действия, кульминация и внезапная, разрешающая конфликт развязка. Этому закону подчинялись каждая сцена и каждое действие. Все сходилось. Но вот эпизод, в котором мальчик мечется на сцене, ища «то местечко». С этого момента вся стройность композиции нарушается. С этого же момента пьеса перестает быть «черной». Она наконец позволяет себе расслабиться в беззаботно веселых финальных сценах. Такой перелом мог бы показаться надуманным, если бы он композиционно не совпадал с разрушением математической структуры. Коль скоро это обнаружилось, нельзя было продолжать спектакль в прежнем — правдоподобном ключе. Нужно было подчеркнуть перелом: с этих пор нам все трын-трава! Знающий толк в композиции, Ануй предоставил нам, так сказать, свободу действий. Но с каким тонким расчетом: только тогда, когда мы сами обнаруживаем это!
Конечно, литература и живопись не аналогичны, хотя бы потому, что литература пользуется буквами, а их значения раз и навсегда установлены. Но мало кто из людей, не занимающихся профессионально проблемой формы в литературе, подозревает об огромной роли, которую играют в ней чисто ритмические или полиграфические факторы — я уж не говорю о так называемой модернистской поэзии, где они бывают едва ли не определяющими.
Для всех очевидно, что даже на людей, считающих эту поэзию абракадаброй, производит впечатление музыка стиха, создаваемая не за счет традиционного размера и отклонений от него. Тут присутствует, скажем, игра на перегласовке, которая в конечном счете делает эту поэзию непереводимой.
Может быть, именно такая поэзия им ближе всего, хотя они и не подозревают об этом, — просто-напросто, потому что подобные впечатления им внове?
Наверное, каждая разновидность искусства призвана отвечать чьим-то потребностям… Мы ведь все устроены по-разному.
Я здесь не касался музыки, где те же явления проступают особенно наглядно, а также феномена слушателя, у которого одно музыкальное произведение может сначала вызвать отвращение, а потом, в более подходящий для восприятия момент, распахнуть двери, прежде остававшиеся закрытыми. Я вообще постарался обойти музыку стороной, поскольку никогда не занимался проблемами ее формы. Эти заметки — только о том, что пережито на собственном опыте.
Прежде всего о попытках выявить в себе свою сущность, скрытую нашим повседневным «я». Толчком к этому служат, на мой взгляд, эстетические переживания. Они дают нам почувствовать наше изначальное, самобытное «я». Такую роль может сыграть и точно срисованный раскол горной породы или куска дерева. Вся «абсурдность» подобных произведений заключается лишь в напоминании нам о том отклике, который они вызвали в нашем внутреннем мире.