«Подождите, не пейте! — сказал Кнопп солдатам. — Кто знает, что это за вода. Может, и не питьевая. Спросим у того, кто пасет этих коров, правда, может быть, мы его так же поймем, как и этих коров». Он спустился к источнику и поднял с доски толстую палку Байковского. Рассмотрел ее, прикинув на руке, и усмехнулся. «Испугался нас и убежал — дурак, и чего ему нас бояться». Кнопп тут же замолчал, потому что увидел вдруг в вербняке худую белую ногу и коричневую штанину. Усмехнувшись, он сделал знак солдатам, подошел к вербам поближе и сказал: «Встать! Что тут делаете, mein Herr[5]
? И почему не отзываетесь, когда к вам обращаются? Это ваша палка? Вы нас испугались, не так ли? И скрылись, увидев нас? Но странное дело, вы так спешили, что и палку свою забыли или потеряли». Фрейштатт молча смотрел на него, светились его большие черные глаза и блестели очки, на фоне темно-зеленой вербы белело его бледное лицо, заросшее черной щетиной, местами седой. «Убейте меня, — словно кричала его душа, — ведь так длится уже более пяти лет». Ему снова виделись буквы и строчки, которые он некогда набирал, хотя и не помнил сейчас, какие они были. «Убейте меня! — словно кричали солдатам набранные им строчки. — Вы давно меня преследуете! Так перестаньте, ведь и вас, возможно, ждет моя участь! Мудрых вы превращаете в фанатиков и мучителей, а простодушных — в убийц и зверей. Так убейте меня, — говорил им в душе Фрейштатт. — Я больше не могу. Я больной человек. Позвольте встать!» Фрейштатт слегка приподнялся, упал на траву и снова привстал. «Не можете? — спросил его Кнопп, — так я вас подниму! Ну что? Может, это вы пасете здесь коров? Кто вы такой?» — «У меня болит желудок…» — сказал Фрейштатт и прижал к желудку белую, очень тонкую руку. «Это коровы не ваши, mein Herr, эти коровы не знают по-немецки, — сказал ему Кнопп, — вы лжете! Извольте встать!» Фрейштатт поднялся на колени, стараясь выпрямиться, и тут Кнопп сказал ему, что он поступает неразумно, и показал на него своим солдатам.«А я-то спешил к водичке и к этим вербам, — тихо рассказывал старый Байковский, обращаясь к самому себе и источнику с желтой кричащей надписью: «Г. 1944». Если бы я мог все это кому-нибудь рассказать, хотя бы словечко молвить! Сегодня люди этими вещами уже не интересуются. Вот если бы сюда забрел какой-нибудь неизвестный бедолага, может, он бы и послушал, меня… А я-то спешил тогда сюда к водичке и к этим вербам с куском хлеба и сала… Сегодня люди об этом и слушать не желают, веселые стали, беззаботные. — Байковский замолчал, слушая утренний птичий щебет, звучащий с полей, деревьев, недалеких лесов и гор. — Спешил я сюда с куском сала и творогом, нес ему и вдруг услышал выстрел. Затрещало так, словно из автомата. Я тут сразу понял, в чем дело. Замер, остановился, так затрещало, словно из дубовой доски вытаскивали ржавый гвоздь, потом сделал шага два-три, снова остановился и вижу: на шоссе стоит мотоцикл и на него садятся трое немецких солдат, уже садятся… Я тут сразу понял, что дело плохо, — тихо говорил Байковский, — и стал торопиться. Кинулся бежать изо всех сил. Но как может бежать такой старый человек, как я! Вот я и бежал со своим творогом, с куском хлеба и сала и с выходным пиджаком, чтобы этот человек мог одеться…» Байковский снова замолк и посмотрел на бетонную кладку, на синие цифры и букву, на эту укоряющую надпись. Ее неровные края освещало сейчас желтое солнце, выходящее из-за желтеющих облаков.
Над шоссе, то взмывая вверх, то падая вниз, пролетел стриж.
Вокруг коштицкого источника сверкала ранняя июньская зелень. Поле, трава, вербы, ольха, березы, осины и недалекие леса, горы и холмы — все становилось ярче, солнце поднималось за спиной Байковского, и тень от него падала на листву верб. Вербняк словно давил на него, давил своей тишиной.