По пути мне попалось маленькое кафе. Я заглянул внутрь, мне понравилось уютное и полупустое помещение, я решил скоротать здесь время, оставшееся до поезда.
Кроме меня, в кафе сидели еще четверо посетителей. Два старичка, наверняка пенсионеры, в углу у кафельной печки играли в шахматы. В противоположном конце сидел военный с молоденькой деревенской девушкой. У девушки были малиновые, пышущие здоровьем щеки. Она была очень смущена и не знала, что делать со своими руками, поминутно клала их то с колен на столик перед собой, то наоборот.
Я заказал водку, свое излюбленное спиртное, и тотчас ее выпил. Заказал вторую рюмку и с ней тоже недолго церемонился. А поскольку был канун рождества, время, предназначенное для сентиментальных воспоминаний, то и я, несколько отпустив вожжи, предался им. Особенно после того, как за следующую четверть часа выпил подряд третью и четвертую рюмку водки.
— Рудо, где у тебя отец? — кричали ребята и хохотали надо мной.
— С кочна свалился да и разбился! — отвечали им вместо меня злые старушонки и давились ехидным смехом.
С кочна свалился и разбился![6]
Сперва я не понимал подлинного смысла этих слов, мне представлялся гигантской величины кочан капусты, и на самой его верхушке сидел какой-то увалень, который вдруг поскользнулся и грохнулся оземь вниз головой. Я не понимал смысла этих слов и в своем неведении, простодушный, как может быть простодушным только ребенок, еще и подыгрывал этим зубоскалам. Если меня спрашивали, где мой отец, я отвечал: «Разбился». Они опять приставали: «Уж не с кочна ли он свалился?» — «Да, с кочна», — подтверждал я, а они прямо умирали со смеху.Никому не пожелаю такого детства.
— Ублюдок! — не раз и не два бросали мне в лицо люди.
— Глянь на него, какой черномазый, — эти слова стали доходить до моего сознания несколько лет спустя, Когда я немного подрос.
Во время войны остановилась в нашей деревне румынская часть. Черт его знает, почему они шли через нашу деревню, фронт был тогда от нас за тысячу километров. Они пришли полубосые, оборванные и голодные. Всего две недели и пробыли-то в нашей деревне, и за это время один из них — вроде бы тот, что был приставлен к лошадям и ночевал у деда в конюшне, — успел вскружить голову моей матери. А может, он и не вскружил ей голову, может, просто затащил ее в солому, когда она маячила у него перед глазами после вечерней дойки, да и взял то, что било через край.
Так нелепо я был зачат!
Через две недели солдаты пошли дальше. Они убрались из деревни впопыхах, среди ночи и в спешке кой-чего забыли. Когда дед утром зашел в конюшню, то обнаружил там гнедого жеребца. Дед вел хозяйство с одними коровами, на них пахал, сеял, вывозил урожай. Никогда прежде у него не было собственной лошади, и поэтому убедившись, что румыны подарили ему жеребца, он чуть не спятил от радости. Не поминал румын лихом и после, когда родился я.
Чернявый солдат так никогда и не узнал, что на белом свете существует обездоленный мальчик, его сын. Бог весть, что с ним сталось, ведь от нас их погнали на Восточный фронт.
Отца я никогда не знал, да и мать рано оставила меня сиротой. Два или три раза ее оперировали, но безуспешно. Мне шел десятый год, когда она умерла от какой-то женской болезни.
Я жил у деда. Первое время вместе с нами жил мамин брат с женой и детьми, но тетка постоянно ссорилась с дедом, по этой причине дядя нашел себе работу в городе и переехал туда со всем семейством.
В каникулы я пас коров у богатого мужика по фамилии Оргоня. За работу ежегодно я получал, кроме еды, почти целый мешок кукурузного зерна и пару дешевых ботинок.
Последний раз я служил у Оргони, когда мне было четырнадцать лет. В тот год лето было сырое, дождливое, много колосовых сгнило на корню. В такую пору пасти скот не шуточное дело, никакой платой его не оплатишь. Если еще пастух обут как следует да одет в непромокаемый плащ, тогда еще куда ни шло, а ежели это голь перекатная, вроде меня, то не позавидуешь. Иззябший и промокший, я обычно прятался в стогу, зарывал грязные босые ноги глубоко в солому, чтобы хоть малость согреться.
Раз в августе я так же вот пригрелся возле стога и не заметил, что одна из моих буренок забрела в клевер. Прошло порядочно времени, прежде чем я увидел, что произошло. Я побежал за ней, но корову успело раздуть. Поскольку я пас недалеко от деревни, то бросился стремглав за помощью, но не успел: когда явился глухой Мишко со спицами и прочим инструментом, было уже поздно. Корову раздуло, и она сдохла.
Я пригнал остальную скотину к Оргоне во двор и покорно ждал своей участи перед конюшней. Хозяин вышел из конюшни, в руках у него была толстая упругая плетка. Он приближался ко мне не спеша, губы у него были растянуты в какой-то странной усмешке, которая придавала его лицу свирепое выражение. Я и по сей день помню его лицо, взмах тяжелой мужицкой руки, когда он высоко поднял плетку и рывком опустил перед собой.