За день до смерти мать затеяла переселение. Уже начинало смеркаться, и я чувствовал себя усталым. Мать дышала спокойно, и мне подумалось, что она спит; поэтому я вышел на носках из комнаты и отправился к соседу, чтобы немного отдохнуть за стаканом вина. Я пробыл там, пока совсем не стемнело. Когда я вернулся и зажег лампу, меня охватил неизъяснимый ужас. Постель матери была пуста. Я стоял, весь дрожа, не в силах сдвинуться с места. Не знаю, как и когда я сделал наконец первый шаг и начал ходить с лампой в руках по комнате и сеням — и казалось, будто это ходит какой-то другой, совсем посторонний человек, а сам я стою у стола, смотрю и жду, что же он сделает. Так я прошел через сени и поднялся по двум деревянным ступенькам в маленькую каморку, где раньше у нас жила одна старая женщина. На постели лежала мать. Когда я увидел ее, у меня так сильно сжалось сердце, словно я ощутил нечто удивительное, чему нет названия: боль и любовь, и то, и другое вместе, и еще что-то большее. Мать была молодая, лицо — здоровое, глаза ясные и веселые, на губах — улыбка. Она смотрела на меня с какой-то затаенной хитрецой неразумного ребенка, который боится, сам не зная чего.
— Мама, как вы попали сюда, на эту кровать?
— Сама пришла. Не думай, будто я так тяжело больна! Даст Бог, скоро будем в Врзденеце. Ведь мы уже столько лет собираемся! Когда я встала, мне захотелось отправиться прямо туда, только я не нашла одежду. Куда вы ее убрали?
От этих слов, от этого взгляда и улыбки мне захотелось уйти куда-нибудь прочь, в темноту, и там посетовать небесам. Ибо я чувствовал, что в каморке есть еще кто-то третий, бледный и высокий, кто склоняется над нами и прислушивается к нашему разговору.
— Там постель плохо постлана, она меня жжет, словно вы угли под простыню подложили. Тут лучше, хотя и подальше. Ведь я уже чуть не ушла в Врзденец, так легко мне было идти. Сделаю шаг, и стена отступает в сторону, похоже, как дети играют — ловят друг друга… Я думаю, нужно нанять лошадь с телегой, чтобы поехать в Врзденец, иначе мы никогда туда не попадем. Как там будут глазеть на нас, когда мы приедем! Ведь Мровец даст нам лошадь, не правда ли?
— Почему бы вдруг не дать?
— И в самом деле, почему бы? Завтра пораньше и поедем, будет воскресенье, солнечный день. Я знаю, все получится так хорошо, ну просто похоже даже на что-то из Священного Писания. И это скоро случится, не сегодня, ведь уже ночь, а, должно быть, завтра… Сходи-ка к Мровцу спроси насчет лошади… Чего ты плачешь?
Горячие слезы текли у меня из глаз и обжигали щеки. Мать устремила на меня пристальный, беспокойный, какой-то испуганный взгляд, потом отвернулась к стене, и лицо ее снова стало болезненным, жалким, измученным тяжким страданием.
Кто вкушал горечь полыни на обед и на ужин, кто рассыпал любовь всюду, где бы ни появился, а сам не отведал ни одной ее капли, тот глубоко в душе тайком создает мир светлых видений — без них бы он просто пропал от всего сущего зла. И неведомо откуда ему начинает светить огонек, сначала тихий и робкий, воспоминание о чем-то милом. Стремление к чему-то прекрасному и доброму, чего, может быть, никогда нигде не было, нет и не будет. И чем больше печалей в жизни и чем ближе от них избавление, тем свет прекрасней и ярче. Пока, наконец, сияние это в величии своем не сольется с тем, последним и вечным; так исполнится то, что было обещано сердцу, и придет воздаяние за надежду и веру.
Я вспоминаю о Врзденеце, когда зябнет душа, когда холодом веет в лицо тоскливый страх — предчувствие смерти… Неужели и вправду уже близок тот час, то солнечное воскресенье? Мровец, готовь свою лошадь, чтобы нам с матерью ехать в Врзденец!..
Вечерняя молитва
Когда мне было десять лет от роду, я впервые усомнился в том, что Бог милостив и что внемлет человеку, взывающему к Нему в тоске сердечной. Я молился до поздней ночи, мне казалось, будто я приблизился к Богу как никогда раньше, и взгляд Его отеческих глаз устремлен прямо на меня. Наконец я уснул, молясь, а когда проснулся, не было мне с небес никакого утешения, и жизнь стала еще безотрадней.
Десять лет спустя заболела моя мать. Тогда я чувствовал себя совершенно взрослым, исполненным познания и премудрости, как это обычно бывает с двадцатилетними юнцами. Не существовало сумрака, который я с легкостью не озарил бы солнечным светом. Все во мне казалось завершенным, доведенным до конца, навсегда утвержденным. Единственным моим сомнением, единственной заботой и терзанием была женщина. Если бы кто-нибудь спросил меня, хожу ли я к обедне или на исповедь, молюсь ли вечером и утром, я бы только рассмеялся в ответ. Я гордился тем, что пропускал школьные богослужения и не здоровался при встрече со священником. У меня было тяжело на сердце, а в голове — полно забот, я ходил в потертой одежонке, но говорил: «Какое мне дело до этой повседневности, ведь я достиг познания!» Меня трясло от холода и душевных невзгод, глаза обжигали затаенные слезы, но я написал изречение: «Короли в отрепьях!»
Так было и в то время, когда заболела моя мать.