Подбородок у Волынского задрожал, а губы – в нитку.
– Ну, нет! – отвечал. – Ни дед мой, ни отец в доводчиках и кляузниках не бывали. Я свой век в петле скончаю (пущай так), но токмо не в пакости. Путь человеку, кой мешает мне, загородить я способен, но… доносить? Нет, дядечка! Не тем аршином вы меня мерили! Я – потомок Боброка-Волынского, я от Дмитрия Донского свой корень благородный веду…
Салтыков за трость взялся.
– Дурак ты! – сказал. – Коли ты донесть не хочешь, так я донесу… И ты руки целуй мне: ради деток твоих тако сделаю.
– Не сметь воевод моих трогать! – гаркнул Волынский.
Но дядя уже дверьми хлопнул, а солдатам сказал:
– Стерегите его, сукина сына! Да – построже…
И пошел куда надо. А с таким делом высоко идти надобно. Дело-то – государево. Вот и донес Салтыков на воевод губернии Казанской, будто они слова матерные (слова непотребные, слова кабацкие) противу помазанников божиих свободно употребляли. И демократию антихристову Козлов с Шафировым тужились восхвалять.
Анна Иоанновна теперь сама не своя была: только бы злодеев всех извести, только бы ущучить кого да головою в петлю их!
– Андрей Иваныч! – завопила. – Где ты, спаситель мой? Дело есть до тебя… Слово и дело государево!
Волынский в одиночку вино пил. И столь шибко, что душа больше не приняла – вывернуло его. Так он и свалился на диваны. В ботфортах, при шпаге и в кафтане!
Среди ночи кто-то хватил его за плечо. Разлепил Артемий Петрович глаза… Матушки! Держа в руке свечечку церковную, стоял над ним, будто привиденье лихое, сам великий инквизитор – Ушаков.
– Как перед богом, – закрестился Волынский. – Спрашивай, не томи… Мне врать нечего! Государыня мою верность знает…
Андрей Иванович тавлинку берестяную достал, погрузил в табак короткие пальцы («Может, убить его?» – тоскливо думал Волынский).
– Ведомо стало, – заговорил Ушаков, – будто воеводы Козлов и Шафиров, по злодейству своему, хулу на власть божию изрыгали не однажды. И тое свидетельски и очно доказать можно… А тому первый свидетель есть ты, Артемий Петрович!
Волынский пришел в зевоту нарочитую.
– С чего взяли сие? – спросил, зубы показывая. – Тех людей я знаю… Как же! Они под началом моим состояли. Да пустое все: мужчины они глупые, жития пьянственного. При мне остолопы сии и слова молвить боялись… Я Исайке Шафирову два ребра поломал, кажется. Может, тут от худых людей поклеп на меня?
– Семен Андреевич Салтыков, дядя твой… худ ли?
– Эва! – гоготнул Волынский. – Откуда знать-то ему?
– Не далее, как вчера, Артемий Петрович, ты самолично ему в том сознался, – утвердил Ушаков.
«Та-ак. Вот это здорово меня подцепили…»
– Вчера-то? – захохотал Волынский и стал диваны от стенок отодвигать. – Верно… верно! Вчера он как раз был у меня. И даже памятку мне оставил. Гляди, дорогой Андрей Иваныч, коли сам не сблюешь…
И свой грех на Салтыкова свалил.
– Задвинь! – сказал Ушаков. – Смотреть страшно…
Волынский с грохотом задвинул диваны обратно.
– Видал? – спросил. – Хорош дядечка у меня… Сначала здесь полживота вывернул, потом к тебе блевать пошел. А я – ответ держи? Ну уж хрена вам всем! С меня как с гуся вода… Эва!
Артемий Петрович врал хорошо. Честно врал. С глазами ясными. Не блуждал взором по полу. На потолки не глядел. Слово скажет – так за это слово всегда держится. И от того вранья он в силу входить стал, сам себя во вранье убеждая…
– А ты, старче, – разозлился Волынский на Ушакова, – ходишь тут по ночам и людей трясешь! Мне и без тебя тошно! Иди, клоп, ползи к старухе своей да глаза сомкни. Я тебя не боюсь…
Окаянный Ушаков умен был: вранье слушая, даже не шелохнулся. Все посматривал да вздыхал. Потом на свечку дунул – и просветлело тут: ночь на исход пошла.
– А ведь все ты врешь, Артемий Петрович! И тебе верить нельзя… Сознайся про воевод, что они ругательски о самодержавии говорили, и тогда (ей-ей) скостим тебе грехов половину… Пойми: живым останешься! Ты мужчина с головой. Год-два пройдут незаметно, и опять в градусы высокие взойдешь…
«Ага, купить меня хотите… покупщики чертовы!»
– Ну, ладно, – схитрил вдруг. – Грехи, видать, на мне сыщутся. Коли ты говоришь, что есть – ну, бес с ыми: кто из нас бабке не внук? Но… рассуди сам, Андрей Иваныч: на кой ляд мне воевод сих беречь? Что они мне, кумовья? Люди они плевые, стал бы я их жалеть? Да то поклеп на меня, а не на воевод…
Ушаков поднялся. Огарочек свечной, с которым пришел, с собой забрал (инквизитор бережлив был).
– Ты в изветах опасных, – сказал на прощание. – Не я коли, так Ягужинский тебя не оставит… Козлова с Шафировым ты затаил, судя по всему. Ну, ладно. Себя-то самого человеку затаить труднее. Не сейчас, так позже – расслабнешь! И не такие еще, как ты, падали!
Такими словами даром не бросаются. Ушаков убрался прочь, а Волынский стал мрачен, как сатана. Ясно, что двух человек он сегодня от казни спас. Теперь надобно о себе помыслить… Продумав все и вся, он кликнул до себя верного калмыка.
– Базиль, – сказал Кубанцу, – я сейчас из-под караула неприметно утеку, а ты сторожей моих развлекай.
– Далече ли бежать решили, мой господине?
– Да нет… сбегаю до манежа и обратно.