Под ударом ножа раздутое тело императрицы стало медленно оседать на плоскости стола — словно мяч, из которого выпускали воздух. Саншес перевернул тело на бок, и теперь Семенов с Маутом едва успевали подставлять чашки.
— Осталось одно ведро! — крикнул Емельян.
— Это для требухи, — ободрил его Кондоиди.
Знание латыни всегда полезно, и сейчас врачи посадили Емельяна Семенова для записи протокола. От стола, где потрошили Анну Иоанновну, часто и вразнобой слышалось разноголосье врачей:
— В перикардиуме около рюмки желтого вещества, печень сильно увеличена… жидкости три унции! Поспевайте писать за нами… Истечение желчи грязного цвета… В желудке еще осталось много вина и буженины… Ободошная кишка сильно растянута…
— Проткните ее, — велел Кондоиди.
Требуха ея величества противно шлепнулась в ведро.
— Вынимайте из нее желудок.
— Не поддается, — пыхтел Саншес.
— Рваните сильнее.
— Вот так… уф!
Кондоиди скальпелем разжал мышцы мочевого пузыря.
— Тут пто-то есть, — сказал он, сосредоточенный.
И достал из пузыря царицы коралл ярко-красного цвета. Повертел его перед коллегами, показывая. Коралл был ветвистый, как рога дикого оленя, с очень острыми зубцами по краям, величиною с указательный палец взрослого человека.
Это и был «камчюг».
— Вот прицына цмерти, — сказал Кондоиди. — Броцьте!
Коралл звонко брякнулся в пустую вазу. Кондоиди вспрыгнул на стол. Присев над императрицей, он засунул руку в грудную клетку, шнурком шелковым стянул ей горло. Затем крепко перевязал грудные каналы, идущие к соскам.
— Цеменов, иди пуда с нозыком, — велел Кондоиди.
Емельян Семенов, на пару с Маутом, убирали из Анны Иоанновны весь жир.
Саншес между тем кулаком запихивал в императрицу, словно в пустой мешок, сваренное в терпентине сено. Каав-Буергаве, мастер опытный, бинтовал императрицу, будто колбасу, суровой тесьмой, пропитанной смолами… Трудились все!
Кондоиди велел своему подмастерью взять ведро с требухой и вынести его куда-нибудь. Емеля подхватил тяжеленное ведро, вышел во двор. С неба ясного сыпал хороший, приятный снежок. За Фонтанкою дымили арсеналы, слышался грохот опадавших кувалд.
Жизнь текла, как и раньше. Бежали лошади в санках.
Потирая уши, прохожие шагали по своим будничным делам.
Емельян Семенов дошел до выгребной ямы. Еще раз брезгливо глянул он на осклизлые, синевато-грязные потроха Анны Иоанновны. И, широко размахнувшись, выплеснул в яму царскую требуху.
Пошел обратно, позванивая в руке пустым ведром.
День был чудесный. Погода настала хорошая…
ЭПИЛОГ
Велика мать Россия, и каждый найдет себе место в ней…
За горами земли великие,
За лесами — земли богатые.
Близ озерка чистого, за дебрями дремучими, со времен недавних поселился беглый с каторги бобыль, мужик еще не старый. Сам он был громаден и прям, плечищами — сажень косая, а ноздрей у него не было… Вырваны — так что кости видны!
Звали его Иваном, а родства за собою не упомнил.
Таился в лесу он целую зиму. По весне дом срубил, крепенький такой. Собачонку завел — шуструю. И топором тюкал. И силки на зверье и птиц ставил — с охоты этой и проживал.
Проходил мимо странник убогий, водицы испросил.
— Старче, — сказал ему Иван, родства не знающий, — ты, видно, немало по свету хаживал. Не ведаешь ли, где живут тут девицы незанятые? Скуплю мне одному в лесу век вековать.
— А эвон, — кивнул странник, возвращая мужику ковшичек берестяной, — ступай, добр человек, тропкою этой, которою я на тебя из лесу вышел. Иди, иди, иди… долго идти надо! А там над речкою дуб растет — высокий же. И от дуба того сверни посолонь, как и я шел. Ступай далее — до камня великого… А там поселился мужик хороший, в бегах от помещика, у него — дочери!
Отправился Иван в дорогу — поискать невесты себе.
И лаяла на белок собачка его шустрая.
Дошел Иван до дуба приметного, от него повернул посолонь. Вот и камень завиднелся замшелый, под ним же дом стоял. Приняли Ивана, за стол посадили. Хозяин его убоинкой потчевал.
А за окнами долблеными лес вечерне шумел…
— Вот и рай! — сказал мужик Степан, тоже родства за собой не помнящий. — Никого округ на сотни верст нету: ни барина, ни воеводы, ни царицы, ни попов, ни сыщиков… Живем, мать твою в маковку! И будем жить, а после нас пускай другие живут…
Нацелил Иван свой веселый глаз на молодуху, которая, возле печи стоя, рукавом от него закрылась.
— Марьюшка, — позвал ее нежно, — ступай за меня. Ты не бойся. Ноздри мне на Москве вынули, это непригоже, верно. А души моей никто из меня вынуть не смог… Чиста она и крепка! Будем жить ладно. Я тебя вовек не обижу…