– А ты на кладбише была? – спросил Герасим; бригада его, пять человек лесорубов, смотрела на Дусю хмуро. Они ее не жалели – они Коляя любили, его и жалели. И Дуняшку жалели.
– Нет, не была, – встрепенулась Дуся.
– То-то и дура баба, – покачал головой Герасим. – Ты на кладбище загляни.
И точно – прибежала туда Дуся, Дуняшка сидит на могиле, в ногах у отца, и не плачет, а шепчет что-то, будто разговаривает с ним о сокровенном, больном.
Дуся не вскрикнула, нет, обвалилась плечом на сосну, прикрыла обезумевшие за день глаза ладонью.
Сколько-то минут вот так и прошло.
Потом Дуся не выдержала, сказала тихо:
– Домой пошли. Ты что это?..
Дуняшка испуганно, враждебно оглянулась.
– Домой, домой пошли… – повторила Дуся.
– Выглядела, да? – И Дуняшка от обиды заплакала.
Мать подошла к ней, взяла за руку. Во вторую руку Дуняшка подхватила узелок (там были пироги, банка с водой, нож и компас).
– Ты что же это, – говорила Дуся, обморочными ногами идя тропинкой кладбища, – убежишь, меня посадят, а Гошик помрет?
– Не помрет. Найдутся добрые люди.
– Ему ты нужна.
– Ему папка нужен. А ты нам не нужна, – говорила Дуняшка, но руку не вырывала, шла покорно, повинуясь матери как судьбе.
Пришли домой. Гошик сидел на полатях, выглядывал из-за припечья.
– Сынок? – позвала его Дуся.
Гошик не отозвался. Боялся: отзовешься – мать отлупит. А за что – и сам не понимал. А то еще и Дуняшка подзатыльник даст.
Мать заглянула на печь.
– Спит, – улыбнулась она сквозь слезы. – Умаялся, христовый.
Села на лавку, уронила руки на подол платья.
– Дуняшка, дочка, – сказала она с болью, тепло, проникновенно, – я не хотела, я не знаю, как получилось, я папку любила, пойми ты… Ну, что теперь делать? Не умирать же теперь самой? И вам не умирать же?
«Ври, ври…» – думала Дуняшка. Она сидела тоже на лавке, напротив матери, но глаз на нее не поднимала.
Через несколько дней должен был состояться суд.
На самом деле все было не совсем так.
– Ах, так я потаскуха! Я стерва! Я сучка подколесная! – кричала Дуся и пыталась полоснуть Коляя ножом по горлу.
Сопротивляясь, Коляй хватался обеими руками, голыми ладонями за лезвие ножа, не чувствуя и не обращая внимания, как боль обжигает пальцы, из которых ручьями текла кровь; но руки – ерунда, хуже другое – Дуся сумела-таки полоснуть по горлу, и из глубоко надрезанной раны трубой повалила кровь. Глаза Коляя подернулись поволокой, он медленно разжал руки, захрипел, хотел сказать что-то, но, видно, не мог, и Дуся наконец осознала, что наделала, вытаращила в ужасе глаза и закричала истошным криком.
Этот-то крик и услышали Павлуша Востриков со Степанычем – от дома они отошли всего ничего – и бросились к Комаровым. Павлуша как профессионал в дом ворвался первым: на полу, залитый кровью, лежал Коляй, над ним на коленях с ножом в руке стояла Дуся.
Коляй был жив, хотя лежал с закрытыми, будто уже смертью взятыми глазами.
Востриков грубо оттолкнул Дусю, склонился над Коляем.
– Полотенце, – скомандовал Павлуша.
Дуся не понимала, Степаныч посмотрел туда, посмотрел сюда – полотенца не было, схватил подушку, вывернул наволочку, располосовал ее.
– Поддержи голову! – продолжал командовать Востриков.
Степаныч держал голову, Павлуша Востриков быстро перебинтовывал шею Коляя.
– А? Что? Не надо… – бормотал Коляй.
– Бери за ноги! – сказал Востриков Степанычу.
На счастье, Коляй удался в жизни маленьким, легким мужиком, и Павлуша Востриков со Степанычем довольно просто подняли его на руки.
Через пять минут были уже на медпункте. Через полчаса, перебинтованный, с обработанными ранами, Коляй лежал в отдельном боксе в глубоком сне – Катя, фельдшер, не пожалела лекарства.
– Жить будет? – спросил Павлуша Востриков.
– Такие, как Комаров, не умирают, – улыбнулась Катя и стрельнула глазами на Степаныча.
Степаныч улыбнулся в ответ. Борода у него, усы, когда он улыбался, казалось, тепло пенились.
Очнувшись, Коляй долго лежал, не то что не понимая, наоборот – со стыдом понимая, что случилось и где он сейчас. Жалость к себе жгла ему сердце. Но еще большая жалость была к жене, к глупой Дусе Комаровой, которая наделала такого, после чего жизнь не может быть прежней. А какой она может быть? Он не знал.
Руки его, обмотанные бинтами, лежали поверх одеяла. Углубляясь в память, он как бы вновь хватал ладонями острый, наточенный им самим нож, и стон боли, стыда и унижения невольно вырывался из груди… Он об одном сейчас думал хорошо: что не было рядом детей. Не было Дуняшки и Гошика. Будь они там, дома, – какой ужас должен был запасть им в сердца. В детскую память. Мать и отец. На полу. С ножом… В крови…
Коляй невольно застонал и хотел отвернуться от той точки, на которой сосредоточился взглядом, но боль в шее так ударила по глазам, что он бессознательно прикрыл их.
«Ах, гадство, – подумал он. – Надо же…»