Я тоже побежал на пригорок; закричал солдатам: "Стоп!", но сам себя не расслышал из-за воя тысячи голосов; и то, что солдаты работали прикладами, оказалось мелочью — главное сражение шло у самих турок. Передние, у ящиков с водою, били, царапали, душили друг друга, некоторые, сплетясь, катались по земле; остальные напирали, проталкивались локтями, пинками, головами; все кричали по-своему и их было около тысячи. Сержант сказал:
— Так они с самого начала, сэр. За двадцать минут и полсотни напоить не удалось. Ничего не могу поделать. Подошел полковник, присмотрелся и велел солдатам дать залп в воздух: озверелая толпа притихла.
— Гоните их гуртом на реку, — сказал полковник, — иначе они перегрызут друг друга насмерть.
Их подлинно «погнали» к речке — другого слова не подберешь, да и другого средства не было; там они рассыпались вдоль берега, полегли ничком и «лакали» — опять нет другого слова.
Я пошел к немцам. Они сидели молча, все глядели в другую сторону с выражением "не наше дело, мы не такие". Я спросил по-немецки, нет ли среди них раненых; один встал и доложил:
— Какие были, остались — в пустыне. Но почти все турки.
Не разберешь, интеллигентные лица у людей или нет, сквозь маску пыли и пота и небритых щек; но на некоторых еще уцелели пенсне — признак, по крайней мере, аттестата зрелости. Тот, что докладывал, спросил: — А что нового? Кончена война? Я рассказал; постарался сделать это деликатно, так как новости были все для них неприятные. Все, кто сидел поближе, повернулись ко мне. Тот опять спросил:
— Значит, Германия все еще воюет?
— Воюет, — сказал я.
Мой собеседник повернулся к другому и проговорил:
— Er ist ein Tolpel![4]
(Я не обиделся: было слишком ясно, что местоимение «он» относится не ко мне.) Второй подтвердил:
— Er ist es immer gewesen vom Anfang an.[5]
Никто не возразил, даже не шевельнулся. "Ого, — подумал я, — двести готовых республиканцев? Скоро… только вряд ли прочно". Но остальное, что я от них узнал, было еще тяжелее слушать — три дня в горах и в пустыне, без капли воды и без сухаря. Бедуины, вчера лебезившие, сегодня рвущие у отсталого часы из кармана, колечко с пальца, иногда сапоги с ног. И малярия; люди, ложащиеся на землю, с одной мольбой: уходите, дайте спокойно умереть.
Я пошел к палаткам; под маслиной стоял полковник Патерсон и мой ротный командир, юноша лет двадцати двух.
— Барнс, — спрашивал полковник, — сколько осталось человек в вашей роте? — Здоровых, сэр? Восемнадцать. — Так вы нынче ночью отведете эту партию в Иерихон.
Стемнело, и мы их повели: тысячу сто человек, турок и немцев, за шестнадцать верст, по безлюдным солончакам и обгорелым зарослям, под охраной восемнадцати солдат, почти все портных из Уайтчепла, с двумя офицерами и «падре»: он тоже решил непременно пойти. Я шел сзади в черной, сырой и жаркой темноте и думал о том, что, собственно говоря, они голыми руками могли бы нас передушить; но они послушно плетутся как полагается, по четверо в ряд, немцы даже стараются идти в ногу, а наши солдаты, привинтив штыки к заряженным винтовкам, шагают справа и слева, «цепью», в которой звено звена не только не видит, но и оклик не сразу услышит.
"Падре", верхом на Коган Иксе, то уезжает вперед, то возвращается: надзирает, чтобы пленных не обижали или чтобы они сами не обижали друг друга.
Так мы тащимся без конца, старушечьим шагом, снова наперерез той же Богом отверженной долины. Все молчат, кроме тех, у кого ломит голову от малярии. Но таких десятки. Немцы (их выстроили сзади) сдержанно стонут, но турки хнычут в голос, как маленькие дети, или как те шакалы, что невидимо бегут за нами в стороне, оплакивая горемычную землю.
"Падре" спешился и идет со мною за колонной. Вдруг мы слышим, далеко впереди, крик, свист, потом выстрел. Я оставляю в арьергарде «падре» и сам бегу на беспорядок. У края дороги две фигуры (а колонна плетется дальше): на земле стонущий турок, а над ним солдат, уроженец Александрии, из галлиполийских «ветеранов» Трумпельдора, сердито кричит на лежащего по-турецки. — Кто стрелял?
Галлиполиец объясняет: турок не хочет идти дальше, горячка замучила, хочет умереть в степи. Он уж пугал его бедуинами и волками, но не помогло; тогда он выпалил в небо и сказал: "Вот так я тебя застрелю, если не пойдешь", — и тоже не помогло.
— Отберите двух турок покрепче, — говорю я, — пусть они его тащат.
В темноте я угадываю, что он на меня смотрит с презрением, как на несмышленыша; и он докладывает кратко и деловито: — Они его в темноте выкинут. Колонна плетется, и теперь уже идут мимо немцы. Я отбираю четырех, спрашиваю их имена, притворяюсь, будто записал их в книжечку; солдат отдает им свое одеяло, и я им приказываю тащить турка до Иерихона. А дотащили до Иерихона или нет — не знаю.
Возвращаюсь назад, и опять мы бредем и молчим. Около версты, потом опять выстрел, уже много дальше впереди. Я пожимаю плечами. «Падре» заносит ногу, хочет сесть на осла; я грубо дергаю его за ногу и говорю:
— Не суйтесь. Это впереди, там Барнс, пусть он и разбирается.