В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.
Скот обесценел. За корову давали пять — восемь пудов жита с озадками. На святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:
— Получена бумага. — Помял пальцами горло, кончил: — Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают… — и осекся от волнения.
До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали виеред, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой — молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать — сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям
[6].Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.
Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.,
К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:
— Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?
— Здеся, — по-служивски гаркнул председатель.
— Ордер при вас?
— Так точно, при нас.
Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:
— Ше, ше, чертяка… Тпру… тпру, го-о-оф… Стой!..
— Посторонись, станишник, — попросил Степан.
— Небось объедешь.
— Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!
— Сани оттяни! — крикнул Афонька. — Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте… Эй, дядюля!..
Атаманец
[7]здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.— Подъезжай… Подъезжа-а-ай!.. — орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.
Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.
По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршащий поток пшеницы. Степан держал края мешка, задыхался от пахучей теплой пыли и радости, с удивлением глядел на бесстрастное лицо весовщика, равнодушно хрустевшего сапогами по рассыпанному зерну.
— Свешено. Двадцать один пуд.
Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть пятипудовый чувал повыше и неожиданно почувствовал неудержимую дрожь в коленях, качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.
— Проходи!.. Застрял!.. — торопили толпившиеся у выхода казаки.
— Отошшал, дядя.
— У него уж порохня отсырела.
— Держись за землю, а то упадешь!
— Го-го-го-го!..
— Кидай мешок, я подыму, мне сгодится.
Атаманец, запрягавший у ворот быков, пособил Степану перетаскать на воз мешки, и Степан, дождавшись Афоньку, выехал на площадь. Смеркалось.
— Иди просись ночевать, — предложил иззябший Афонька.
— А ты что ж?
— У тебя, Прокофич, борода. Ты собою — наглядней.
Улицу прошел Степан — и ни в одном дворе не пустили.
— Вас тут каждый день бывает.
— Негде. Тесно.
— Переночуете и на улице.
Степан, с трудом ворочая одубевшими губами, упрашивал:
— Пустите, аль место перележим? Неуж креста на вас нету?..
— Ноне без крестов живем, с жестянками.
— Проходи, дед, — отмахивались от него.
Степан вышел из крайнего двора и ожесточенно стукнул кнутом неповинного быка.
— Вот, Афанасий, люди… Ночевать, видно, под забором.
— Запалить бы их с четырех концов! Бирюки, а не люди!.. У них снегу середь зимы не выпросишь!
На элеваторной площади распрягли быков и под рев паровозных гудков легли на санях, набитых мешками. Площадь гомонила. Молодые казаки, собравшись на крайнем возу, складно играли песни. Сиповатым, но сильным голосом один какой-то заводил:
И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:
Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы тугих мешков, и перед закрытыми глазами его стлалась вспаханная черная деляна, там, у Атаманова кургана, и он, Степан, мечущий из горсти полновесное семя…
В полночь с севера подул жесткий ветер. На крышах вагонов, прибывших из Москвы, хрусталем отсвечивал снег, а возле путей оголенная ростепелью земля чернела, пахла осенью, первыми заморозками, стынущим шлаком.
Над городом мутно-розовой квадратной глыбой висел элеватор. У дощатого забора понуро жались быки, на площади ветер вихрил морозную пыль, застревая в телеграфных проводах, скулил пронзительно и тонко.
Под конец ночи, когда дышло Большой Медведицы воткнулось в плоскую крышу элеватора, Степан проснулся. Поворочал онемевшими ногами и встал с саней. Около лежали, тяжело вздыхая, обыневшие быки, взвороченными копнами чернели возы, зябко горбилась бездомная собака.