— Стало быть, сынок, не видишь ты? То-то в темноте-то управлялся так… А ведь так глядеть — незаметно совсем. Это что же у тебя с рождения?
— Нет, мамаша, родился — на свет глядел. Двадцать пять годков прожил, наглядеться не мог, все казалось, ничего еще в жизни не видал, все вперед заглядывал. А вон вышло как…
— С чего же это?
— Ранение… Я до войны трактористом в Куберлеевской МТС Петровского района работал, слышали, чай? Нашего же Ставропольского края. Глаза у меня были жадные, все хорошее примечал. Нашлась тут по соседству дочка одна, тоже глазки ясные, люди говорят, здорово на меня схожая. Поженились мы с ней. Ну, тут война. За Одессу, за Севастополь воевал. Конечно, картина была трудная. Мы до последней минуты там стояли. В каменоломнях скрываться пришлось, потому что уж уходить было невозможно. Мы последний заслон держали, когда наши части из Севастополя уходили. А потом в горы пробился я, чтобы через Крым уйти. А я уже был осколком раненный в плечо, вот сюда, да в левый глаз. Это сейчас незаметно, а внутри самый смотрительный нерв мне порвало. А слепнуть я стал на другой глаз. Чувствую, пропали мои очи, с каждым днем все темнее и темнее мне… Выбрался я с гор, иду, от немцев хоронюсь. Днем еще кое-чего разгляжу, а чуть смеркаться станет — нету уже у меня никакой видимости. Забрел я в одно селение, слышу, у крайней хаты разговор вроде как по-нашему, по-казачьему, говорочком… А уже дело к ночи было, я исхолодал весь, голодный сам, последние галеты вышли… Щупаю я перед собой дорогу посошком кизиловым — завел себе такой, а то никакой возможности ходить не было. Подхожу я к тому дядьке, говорю тихонько так: «Слушай, браток, добрый человек, я из Севастополя через горы ушел. Дай ты мне у тебя хоть ночку переночевать, да, может, водички теплой дашь, глаза я свои промою, слепну я от ранения. Кровью мне глаза забросало. А ежели корочка найдется, то уж совсем тебе вовек благодарен буду…» А он, паразит, меня рукой отпихивает, шипит: «Иди, иди отсель. Шатаются всякие. А потом через вас в комендатуру попадешь. Куда тебя черт занес? Иди лучше сам, а то я тебя к патрулю отведу… Я из-за тебя в петлю лезть желания не имею. Знаешь, немцы не шутят. Вздернут, и прощай…» — «Ты хоть водички мне дай теплой, глаза у меня закоростели… Ничего тебе плохого не будет, уйду я…» — «Пошел, пошел», — говорит и толкает меня рукой. Я за него руками хватаюсь, все-таки ведь живой русский человек, может, думаю, посочувствует. Нет, отпихивается. «Ну, — говорю, — смотри, хозяин. Мы еще с тобой повстречаемся. Припомню я тебе, как ты меня оттолкнул, как ты мне в водице для глаз отказал». А он говорит: «Ну, может, на том свете и свидимся, а на этом ты уж меня вряд ли своими глазами разглядишь. И кончай разговор. Вали отсюда. А то патруль кликну…»
— Неужто так и сделал? — шепотом спросила колхозница.
— Гнусный человек, — проговорил пассажир с верхней полки.
— Так и прогнал, — продолжал парень. Боль при этом страшном воспоминании ожила во всех чертах его подвижного лица, гневно сдвинулись брови, еще глубже пролегла морщина между ними, дрогнули углы рта, и только глаза, блекло-серые, безучастные, оставались по-прежнему мертвенно-неподвижными, как стоят холодные стоячие камни среди волн и пены горной реки.