— Это страшно.
— Ничего, человек все забывает. Постараемся забыть. Не забудем только тех, кого мы потеряли, кто не дожил… Мы научились ценить людей. Человек очень дорого стоит, терять людей трудно…
— Как и находить их.
— Да. Вот я узнал вас. Всего два часа я вас знаю, а если бы мне сказали, что я потеряю вас, я бы вцепился в вас обеими руками…
Она ответила со смехом:
— Как же можете вы потерять меня? — В ее голосе я услышал искреннее недоумение.
— Как? Очень просто. Может быть, вот эти наши минуты здесь ничего больше, как влияние воспоминаний, всего, что вокруг этих ложных пушек, следы батареи, родник… Приедем в Москву — и все растает, и вы исчезнете в потоке людей… Все может быть, — закончил он с глубокой грустью.
— Но этого может и не быть. Разве не от нас самих зависит не потерять друг друга?
— Не всегда это зависит от воли человека.
— Нет, это зависит только от воли и желания человека. От его чувств. Только от него зависит сохранить то, что он нашел, чем живет и должен жить.
— Я стольких потерял за эти годы, и моя воля была часто бессильна помешать этим потерям.
— Но ведь то другое дело, — сказала женщина. — Там действительно не все зависит от человеческой воли.
— Если бы это зависело от моей воли, я бы ни на одну минуту не отпустил вас от себя!
— Я слишком мало вас знаю, чтобы дать волю вашей воле, — сказала она ласково.
Они долго молчали. Первым заговорил он.
— Вы можете меня узнать, если захотите.
— Я хочу, — сказала она просто.
Снова наступило молчание, нарушаемое какими-то смутными шорохами в траве и птицами. Воздух казался неподвижным, замолкли березы, восхитительная минута тихой задумчивости во всем! Я тихонько выглянул из своего зеленого убежища: офицер лежал на спине, устремив взор в небо. Я рассмотрел его лицо: оно было так свежо и молодо, и если бы не седые виски, я мог бы подумать, что передо мной юноша. Женщина сидела в отдалении от него, спиной ко мне, я видел лишь тяжелый пучок каштановых волос на затылке, прекрасную шею и красивый овал плеч.
Сильный порыв ветра налетел внезапно, и дуб могуче загудел, и березы снова разговорились, и в этом шуме потонули неясные шорохи, и шелест, и голоса птиц… Потом так же неожиданно ветер смолк.
— Как-то, в сентябре сорок первого года, — сказал он, — появились немецкие самолеты… Мы, бывало, только соберемся в лагерь, а они уже летят…
— Они часто бывали здесь… — отозвалась она.
— Я стоял на площадке на этом дубе и следил, как мои орудия били по ним. Самолеты летали над лагерем строителей противотанкового рва. Там было, очень много людей в ту ночь…
— Больше четырех тысяч, — сказала она. — В том числе весь наш курс.
— Немцы стреляли по лагерю. Мы стреляли по ним. Два самолета упали далеко, третий — подстрели мы его — упал бы как раз в лагерь… Я был в нерешительности всего несколько секунд. Этого было достаточно. Самолет ушел, в ту ночь в город пробилось несколько самолетов. Одна бомба упала на мой дом. Может быть, ее сбросили с того самолета, который не был сбит мною. Вот чего стоили мне несколько секунд нерешительности!
Она повернула к нему лицо — милое, доброе лицо с лучистыми ясными глазами ребенка, с губами, которых еще никто, вероятно, не целовал, что-то необыкновенно кроткое было в этих чертах, в округлом розовом подбородке, кроткое и нежное, как весь ее облик.
— Когда утром я узнал, что потерял все, я подумал: «Мне остается только одно — воевать до конца, бить их без всякой пощады, без колебаний…»
— Вы уж сделали все, что могли, — сказала она и доверчивым жестом расправила складку на его гимнастерке. — Теперь надо просто жить. Просто жить и стремиться к чему-нибудь иному. Ведь все кончилось. И вы сказали, что заживают самые страшные раны. Заживет и эта, если постараться не бередить ее.
— Да, — сказал он покорно, — не стоит.
— И потом… — она нерешительно замолкла. — Ведь в этом лагере была и я.
Я увидел, как порозовели ее щеки.
Дым от папиросы медленно таял в неподвижном воздухе.