Это — в плане организации работы. А в собственно познавательном плане аморфность исследовательского сообщества, которое сосредоточено на «материале» и «факте», объединено предметом и работа которого не сопровождается методологическим анализом и самокритикой, заставляет исследователя замещать процессы индивидуального поиска и смыслообразования обращением к особо отмеченным, предельно семантически нагруженным образцам, как бы заранее обеспеченным всеобщей и неисчерпаемой потенцией значимости. Так складывается программный классикализм ориентаций интерпретаторского сообщества и вместе с тем практика бесконтрольного опредмечивания собственной культурной и социальной позиции, ее проекция на материал как типовой способ исследовательской, будь то описательной, будь то объяснительной работы. Можно предположить, что напряжение между этой маргинализацией исследуемой «реальности» (ищутся «отклонения» от внешней или навязанной литературной, тем более — идеологической, нормы) и классикализмом собственной позиции (новое исследуется и «хранится» как древнее), между маргинализмом собственного положения и предельной «высотой», «глубиной», «редкостью», «древностью», «вечностью» толкуемых образцов — чувство, замечу, вполне групповое, даже кружковое, компанейское — действует здесь и в качестве персонального мотива, на правах индивидуального энергетического источника работы.
Для меня показателем подобного подхода, фактором внутренней стагнации отечественного литературоведения служит фактический отказ от работы на современном, текущем — в том числе «массовом» — материале, которая для отечественных опоязовцев (а потом и для французских структуралистов) была, кстати говоря, и предметом личного интереса, и делом исследовательского принципа. При обращении же к словесности сравнительно недавнего прошлого чаще всего фактически осуществляется ее омузеивание, мумификация. Это и есть — все-таки неустранимое! — смыслопроизводство филологии в здешнем варианте, ход, противоположный, скажем, разработкам литературной истории в рамках рецептивной эстетики или йельской школы, где, будь то в постановочной статье, а затем книге Яусса «Архаичность и современность средневековой литературы»[300]
, будь то в принципиальной статье де Мэна «Литературная история и литературная современность»[301], проблемой, напротив, сделана как раз смысловая связь истории с современностью.Соответственно, из круга внимания отечественной филологии последовательно исключается современная непрограммная лирика — по Яуссу, «парадигма модерности». Объектом исследования в исключительных случаях становятся либо наиболее рационализированные, абстрактные, инструментализированные и опять-таки объективистски трактуемые аспекты стихотворной техники («грамматика поэзии», цитатность и центонность), либо «внешние» контексты лирики — быт, среда, история замысла. Движение смысла замещается — и то в редком и лучшем случае — прослеживанием редакций текста.
4.
Историкам и методологам науки, во-первых, известно, что «кризис предмета» — это всегда кризис аксиоматики интерпретатора, его «концепции реальности», которую (и которого) в данном случае и требуется поставить под вопрос. Во-вторых, симптоматика и диагностика «кризиса» (конца, предела и т. п.) в новейшее время есть, вообще-то говоря, один из механизмов организации культуры, а потому может означать и защиту определенных ее значений и интерпретаций, и, напротив, мобилизацию сил для придания ей динамического импульса. Говорить о кризисе будут и в том и в другом случае, но смысл и последствия окажутся разными. В любом случае современная культура, включая литературу, — в перманентном «кризисе»: это плата за отсутствие онтологических «корней», если угодно — за субъективность как основополагающее начало культуры. Я бы предпочел говорить здесь не о кризисе, а о проблематичности. И, в-третьих, всяческие «концы» в культуре, как нетрудно заметить, весьма относительны. Так, к примеру, во Франции после структуралистской «смерти автора» (и «героя») у Барта, разоблачения всевозможных «биографических иллюзий» у анналистов или у Бурдье идет, кажется, явное возрождение интереса к биографическому методу и в истории, и в социологии, и в литературоведении, что, замечу, наново ставит и соответствующие эпистемологические, критико-методологические вопросы[302].В этом смысле объективистская (объектная) трактовка слова и словесности, воплощенная в проблематике «текста», его «структуры», ее (структуры) «семиотических уровней» и т. д., представляется, по крайней мере — на какой-то период, исчерпавшей свои объяснительные возможности. Она исключает роль и фигуру истолкователя. Один из современных французских феноменологов (Анри Мальдине) говорит о подобном инструментарии как об «алиби интерпретаторов», применяя к ним пословицу, приводимую Гераклитом: «Присутствуя, они отсутствуют».