То и дело раздаются выстрелы: добивают тех, у кого не хватило сил пройти эти несколько сот метров до ворот лагеря. Тех, кто упал, загрызают здоровенные, специально натренированные волкодавы. Трупы остаются на шоссе. Их подберут узники последней арбайтскоманды и принесут в лагерь.
Отворяются врата ада. В них втягивается нескончаемая серая лента.
— Айн, цвай, драй... — громко считает узников откормленный обер-капо с коротким, как выстрел, именем Фриц. На головы и плечи тех, кто не очень четко печатает шаг, то и дело опускается его палка. Звуки музыки фантастически вплетаются в стук тысяч колодок.
К воротам подходит последняя команда. Идут не стройными рядами, а квадратиками. В каждом квадрате пять гефтлингов — четыре живых несут за руки и ноги пятого, мертвого. Так удобнее считать.
Задумавшись, я спотыкаюсь и нарушаю стройность ряда, в котором иду. Мгновенно на голову обрушивается палка. В глазах — желтые круги. С ужасом чувствую, что сейчас упаду, чтобы уже никогда не подняться. Теплая липкая струйка стекает по лицу. Товарищи из шеренги подхватывают меня и ведут. «Оставьте,— шепчу я,— я хочу, хочу умереть».
В Освенциме существовал негласный закон: «Бойся про себя». Этого неуклонно придерживались узники. Сейчас я нарушил его, показав при всех свою слабость. Мало того, я нарушил дисциплину и тем самым поставил под удар не только себя, но и всю шеренгу.
Случалось, что нарушителей карали сами узники, чтоб отвести удар палачей от себя.
— Держись, малец, держись! Ну, чего раскис?! Смерти испугался?— поучает меня узник, давший мне хлеб.
Как много значит слово поддержки, сказанное в трудную минуту. Я овладел собой, шаги мои стали тверже, увереннее. Недремлющее око Адольфа на миг остановилось на мне, но, не заметив ничего подозрительного, скользнуло дальше.
Глава 9
Начинался новый каторжный день.
Аппель прошел, как обычно, а когда он закончился, Пауль продолжал держать нас в строю, ожидая, не появится ли Адольф за пополнением для штрафной команды.
Я стоял ни жив ни мертв. Кружилась голова. Той минуты, когда меня заберут в штрафную, ждал с ужасом. А тут еще ноги распухли так, что гольцшуги стали тесны и больно врезались в распухшие ступни. Я опасался, что вообще не дойду до места работы. В глубине души теплилась крохотная надежда, что авось как-нибудь обойдется... Увы. К нашему блоку уже бежал за пополнением Адольф. Еще издали он крикнул блоковому:
— Пауль? Двенадцать гефтлингов!
Плюгавый Вацек начал отбирать пополнение для штрафной команды. Поскольку на моей куртке были нашиты мишени штрафника, в число обреченных попал и я.
Адольф погнал нас на центральный аппельплац, где уже стояли выстроенные арбайтскоманды. Увидя, что я с трудом переставляю ноги, он взялся подбодрить меня резиновой дубинкой:
— Не вздумай упасть — шкуру сдеру! До ворот не смей, а там падай сколько влезет!
Дело в том, что каждой арбайтскоманде полагалось выходить на работу в том количественном составе, который заранее определялся администрацией лагеря. Количество работающих в арбайтскомандах было постоянным. Если кто-либо из узников падал от изнурения еще до того, как команда выходила за ворота, ее возвращали назад, пополняли и снова вели. Упавшего добивали как злостного симулянта, а труп относили в тотенблок. За задержку рапортфюрер сурово спрашивал с капо. Для них главное, чтобы прошли через ворота! Конвою же совершенно безразлично, за кого отвечать — за живых или за мертвых. Лишь бы цифра сошлась.
Час спустя мы уже прибыли на место работы. Я стоял в той же канаве, наполненной болотной жижей. Работал из последних сил. Меня били, но я не ощущал боли, не стонал, не плакал, словно был под наркозом. Молча кусал губы, молча глотал жгучие слезы! Вопреки всему я дожил до обеда. В обед выпил четверть литра баланды и, окончательно разбитый, лег на землю. Не успел закрыть глаза, как перед моим взором встали детские годы, родное село Селезневка, где я родился.
...Мне пять лет. Зимнее утро. Бабушкина хата заткана полумраком. В печи гудит пламя, стонет и завывает в трубе. Вот-вот вспыхнут и растают на окнах расписанные морозом диковинные узоры. По полу ковыляет в багровом отсвете печи красный теленочек. Он только ночью появился на свет, и его принесли на рядне в хату, чтобы обогреть. Мелко дрожит бедняжка — в хате еще холодно. Я зачарованно гляжу то на него, то на бабушку. Ласковая улыбка трогает уголки ее губ и глаз с сетью морщинок, и кажется, что сама улыбка излучает тепло.
— Летом буду пасти его,— говорю я бабушке.
— А как же, непременно будешь пасти,— и она нежно гладит мою голову.
...Погожее сентябрьское утро. Я гордо шествую по улице села. За плечами у меня настоящий ранец, набитый книгами и тетрадями, в руках большой букет цветов. Я иду в школу. А на душе и радостно, и страшно.