Люди слушали, затаив дыхание. У многих по щекам катились слезы. Сейчас все мы были далеко отсюда, на Родине. А волшебник бередил сердца, растравлял души:
Вижу горы и долины,
Вижу реки и моря —
Это русские картины,
Это Родина моя.
Юноша этот и его песня, казалось, пришли сюда из другой, навсегда ушедшей жизни.
Мягкая, мечтательная улыбка то и дело скользила по лицу юного певца.
Слышу пенье жаворонка,
Слышу трели соловья —
Это русская сторонка,
Это Родина моя...
Бывает же так, природа вдруг расщедрится и одарит одного человека и красотой, и чарующим голосом, и добрым сердцем.
Возле меня лежал тяжко больной, вконец обессиленный человек. С трудом он приподнялся на локте и присел.
— Боже, какая душа у этого хлопца,— дрогнувшим голосом сказал старик.— Какая красивая душа! Спасибо, сынок! Теперь уже и помирать можно.
— А вы не умирайте, отец,— мягким, бархатным голосом отозвался юноша. И запел мою любимую песню. Это был «Орленок» — песня моего поколения, гимн комсомольцев тридцатых годов.
Я слушал ее, а в груди что-то ширилось и плавилось, к горлу подкатывал горячий ком. Ни до этого, ни после мне не приходилось видеть, чтобы песня могла такое сотворить с людьми! Распрямлялись согбенные спины, расправлялись плечи, глаза излучали внутренний огонь, оживали суровые черные лица. Казалось, кинь в эту минуту боевой клич, все эти люди в едином порыве устремятся на колючую проволоку, на вышки, под пулеметный огонь и сметут все на своем пути. Две тысячи сердец бились в унисон, напряженно вслушиваясь в каждый звук, в каждое слово песни.
Орленок, орленок, мой верный товарищ,
Ты видишь, что я уцелел.
Лети на станицу, родимой расскажешь,
Как сына вели на расстрел...
Я слушал певца и думал, узнает ли когда-нибудь моя мать, как расстреливали ее сына, как калечили, издевались над ним? Неужели мне суждено навеки остаться в списках «пропавших без вести»?..
А волшебник все пел и пел. За «Орленком» последовала украинская «Черные брови, карие очи», за ней — белорусская, польская, чешская...
Я увидел, как к юноше подошел и тот человек, что дал мне кусочек хлеба и которого я так тщетно пытался разыскать в массе узников.
— Спасибо, друг. Ты подарил нам неповторимые минуты человечности и красоты.— Он крепко обнял парня и расцеловал.
— Давайте сядем, поговорим,— преодолевая охватившее его смущение, сказал певец и оглянулся. Возле меня было немного свободнее, и юноша опустился рядом.
Возле него сел и мой щедрый знакомый. Они разговорились. Говорил больше пожилой, а юноша слушал его рассеянно, не сводя глаз с моих рук. Наконец он спросил:
— Что у тебя с руками?
— Следы допросов,— ответил я.
— Гестапо?
— Оно самое.
— В лагерях давно?
— Четырнадцать месяцев...
— Ему надо помочь. Парень совсем упал духом, — вмешался в разговор его пожилой собеседник.
— Что-нибудь придумаем. Прежде всего нужно найти врача и лекарства. Ведь он гниет заживо. Как тебя зовут?
— Вадимом.
— А меня Георгием, Жорой,— приветливая улыбка осветила его красивое смуглое лицо. — Давай дружить. Согласен?
Мы крепко пожали друг другу руки.
— Принимайте и меня в свою компанию. А зовут меня...— наш старший товарищ запнулся. — Зовите меня дядей Ваней. — Он заговорщицки подмигнул нам и усмехнулся.
Я догадался, что дядя Ваня скрывает свое настоящее имя. Очевидно, на это имелись серьезные причины. Я уже знал, что ни один подпольщик в лагере не назовет себя.
Я был рад встрече. Просто не верилось, что в этом аду могут быть такие люди. Георгий с первой же минуты вызывал к себе безграничное доверие.
К нам подошел штубовый и, протянув Жоре ломоть хлеба, сказал:
— Возьми от блокового. Ему очень понравилось твое пение. Захочешь есть — валяй ко мне, миска баланды и кусок хлеба найдутся.
Жора вежливо поблагодарил, а когда штубовый ушел, сказал:
— Такой же негодяй, как и Бандит, но от хлеба отказываться нельзя.
Впоследствии мне не раз приходилось видеть, как некоторые лагерные придурки, садисты и палачи, старались нажить дешевую славу добрых меценатов. Даже эсэсовец Ауфмайер любил слыть добряком. Но бывали и более парадоксальные случаи «справедливости» и «благородства». Они вершились профессиональными преступниками из крупнокалиберной обоймы, такими как Рудольф Гесс и ему подобные. Все эти обер-палачи уничтожение сотен тысяч людей считали делом справедливым, обычным и естественным, равно как и уничтожение целых народов, отнесенных Гитлером к категории «низшей расы». И тем не менее некоторые из этих душегубов любили поиграть в «гуманность».