Когда я впервые читал «Люди, годы, жизнь», самым интересным для меня там были «люди». Что ни говори, подумал я тогда, а портреты современников у Эренбурга получились выразительные. Особенно, помню, очаровал меня тогда нарисованный им портрет Андрея Белого. Даже не весь этот эренбурговский очерк, а самое его начало:
В кафе «Прагер-диле» иногда приходили русские писатели. Разговоры между ними были шумливыми и путаными; и кельнеры никак не могли привыкнуть к загадочным завсегдатаям Однажды Андрей Белый поспорил с Шестовым, говорили они о распаде личности, и говорили на том языке, который понятен только профессиональным философам. Потом настал роковой «полицейский час», в кафе погасили свет, а философский спор не был закончен.
Как забыть последующую сцену? В створках вращающейся двери кричали Андрей Белый и Шестов. Каждый, сам того не замечая, толкал вперед дверь, и они никак не могли выйти на улицу. Шестов, в шляпе, с бородой, с большой палкой, походил на Вечного жида. А Белый неистовствовал, метались руки, вздымался пух на голове. Старый кельнер, видавший виды, сказал мне: «Этот русский, наверно, знаменитый человек…»
Вот как надо писать! — завистливо подумал тогда я. Всего несколько строк, а как много сказано. В сущности, портрет уже готов. А главное, сразу — одной короткой пластической сценой — выявлен не только внешний облик, но и самая суть рисуемого образа.
Научиться этому умению, наверно, нельзя. Им надо обладать. Ну а кроме того, в данном конкретном случае Эренбургу просто повезло: увидав такую картину, трудно было ее забыть. Ну, а уж вспомнив, как было не превратить ее в символ, в своего рода ключ к постижению самой сути того человеческого характера, который ему предстояло изобразить.
Позавидовал я, стало быть, не только — и даже не столько — таланту Эренбурга и его писательскому мастерству, сколько тому, что перед ним оказалась такая великолепная натура. И тогда с грустью подумалось, что мне вряд ли когда-нибудь выпадет такое везение.
Но вот оказалось, что такой случай и мне вроде представился.
Только я подумал, с чего бы мне начать мой рассказ о Шурике Воронеле, как —
Ясное, солнечное коктебельское утро. Мы идем к горе Волошина, чтобы взобраться на ее вершину, к легендарной могиле легендарного поэта. Мы — это человек пятнадцать, компания довольно пестрая. Всем жарко. Но некоторые стараются все-таки идти быстрее, чтобы успеть вернуться назад до наступления полуденного зноя, а другие — еле плетутся. В результате образовалась длинная цепочка, хвост которой нам, идущим впереди, почти не виден. А впереди — мы с Шуриком. Увлеченные спором (тут надо сказать, что ни на день, ни на час, ни на минуту не прекращающийся спор был тогда постоянным состоянием нашего общения. О чем мы спорили? Да обо всем на свете… В том числе, конечно, и об Эренбурге, мемуары которого тогда были постоянным источником не только наших споров) — так вот, увлеченные этим, целую вечность длящимся спором, мы невольно убыстряем шаг, а когда оглядываемся, выясняется, что так оторвались от своих, что спутников наших совсем уже не видно. Некоторое время мы стоим и поджидаем отставших. И всякий раз первым нас догоняет мой друг Лазарь: ему тоже скучно плестись с еле перебирающими ногами, утомленными зноем женщинами. Но и за нами гнаться ему тоже не больно хочется. Некоторое время он идет вместе с нами, прислушиваясь к нашему спору, но не принимая в нем участия. Потом снова отстает. Минут десять спустя опять нагоняет. И снова отстает. И так — несколько раз. Представление о ходе нашей дискуссии у него, таким образом, получается клочковатое. Но какое-то впечатление о ней у него тем не менее все-таки сложилось. И вечером он этим своим впечатлением со мной поделился.
— Больше всего меня поразило, — сказал он, — что на протяжении всего вашего бесконечного спора вы несколько раз поменялись своими взглядами. Приближаясь к вам, я всякий раз с изумлением обнаруживал, что точку зрения, которую десять минут назад с пеной на губах отстаивал Саша, теперь защищаешь ты. А он так же яростно отстаивает сейчас противоположную.