Размышления, конечно, были невеселыми, но никакого уныния Андрей Михайлович не только не чувствовал — напротив, был он все так же энергичен и бодр. Он себе нравился сейчас: и то, что так спокойно и быстро оперировал, угадывая сегодня все осложнения в самой технике операции за несколько мгновений до того, как они открывались глазу, и на десяток-другой секунд прежде, чем это замечал и начинал понимать Сушенцов, не говоря уже об остальных; нравились и свои мысли, которыми он делился с окружающими, — мысли, связанные не только с операцией, но уже более сложные, обобщенные: о жизни, о смерти, о выборе, — и не одна лишь суть этих всех мыслей, но и то, как он высказывал их. Ему нравился сам процесс их оформления вслух, вне зависимости от того, следовать или не следовать им потом, претворять или не претворять в дальнейшем, а может, это-то как раз особенно и привлекало — впрочем, такое в себе самом уже и не сознается обычно, — что размышлять и наслаждаться мыслью можно вообще, ничем не поступаясь при этом конкретно — ни в себе, ни даже в своих привычках.
Улыбнувшись, Каретников сказал студенту:
— Вы, наверно, просто еще не успели заметить, что жить — это уже само по себе здорово. Это же... — Он умолк на секунду, и со стороны казалось, будто он припоминает что-то. — Это, если хотите, как бы не заслуженный нами подарок.
— Ну, уж чем так жить...
— Вы это потому говорите, — перебил Каретников студента, — что вы сейчас не для себя выбираете, а для него. И даже — за него. А по какому праву?.. Кетгут потолще, — сказал он операционной сестре. — И вообще... Иногда вдруг подумаешь: а ведь мы — если по-настоящему! — даже не догадываемся, насколько мы все благополучны. После того, как увидишь... вот это.
Все молчали в операционной. Наступила та пауза, какая бывает после чьей-то внезапной откровенности — откровенности, вдруг всех немного смутившей, потому что среди собравшихся вместе людей она не предусматривалась ни степенью их близости, ни готовностью к ней.
— И... и что же? — спросил после паузы Яков Давыдович. — Какой следует сделать вывод?
— А почаще на операции ходить, — сказал Сушенцов, не вкладывая, впрочем, в эти слова никакого серьезного для него смысла и не подозревая, как близок сейчас к этим словам был Андрей Михайлович. Но это могло быть вполне серьезной мыслью для себя одного, уже полушутливой — в разговорах с друзьями, и уж как-то совсем вроде бы несерьезной для совета всем остальным. Ибо между тем, что приемлемо для тебя, и тем, что подходит другим людям, всегда столько несовпадений, что кто же знает, какой тут может быть вывод.
Во всяком случае, ему, Каретникову, после таких вот операций, как сегодняшняя, многое из того, что в обычной, ежедневной, удовлетворяющей его жизни казалось значимым и важным, вдруг на какое-то мгновение виделось зряшным и пустым, не имеющим настоящей цены. И думалось иногда в такие минуты, что надо бы было, конечно, как-то все же не так жить, прямо с сегодняшнего же дня — не так.
Операции оставалось минут на двадцать, тут уж одна пластика шла, чтобы дефект был поменьше, и Каретников вспомнил, что надо, как обещал, созвониться с приятелями и решить, когда и где они встретятся сегодня.
Была пятница, святой банный их день.
13
Какое бы положение в обществе человек ни занимал, все равно жизнь в главном у всех одна и та же, с почти одинаковыми заботами и радостями, но, став профессором и заведующим кафедрой, Андрей Михайлович нет-нет а ловил себя на ощущении, что теперь эта жизнь в чем-то стала для него и чуть иной, когда одинаково-то одинаково для всех, но не только мера забот, а уже и способы радостей во многом другие, пусть хотя бы и в мелочах.
Одно, скажем, дело — ходить в баню, куда все ходят, или, во всяком случае, могут всегда пойти при желании, и совсем иначе ощущаешь себя, если твой банный день проходит в сауне одной из лучших гостиниц, где на несколько часов все устроено только для вас одних.
Чаще всего бывали они всемером — вариант наиболее устоявшийся: его коллеги профессора с других кафедр — терапевт, невропатолог и гинеколог, — он, Каретников, сам да еще трое, из которых один был известным тренером по плаванию, другой — главным инженером текстильного объединения, а третий — видным адвокатом, о ком при их первом знакомстве было сказано, что он входит в сильнейшую пятерку адвокатов, а он с серьезностью поправил: в сильнейшую тройку.
Хотя составилась эта компания довольно случайно, Андрей Михайлович ко многим из них питал определенную симпатию: с ними интересно было говорить, выслушать или самому рассказать анекдот, зная заранее, что будешь правильно понят. Кроме того, с большой долей уверенности можно было рассчитывать, что, случись вдруг тебе в ком-то из них надобность, он вовремя придет на помощь, только чтоб ты мог конкретно сказать, чем он может тебе быть полезен, то есть связано это должно быть не с общим каким-то сочувствием, а с деловым пониманием твоих нужд, чтобы можно было, сняв трубку, набрать чей-то телефон и попросить об услуге, помогая тебе.