Как это свойственно большинству мужчин, представление Каретникова об идеальной женщине не было однозначным. Когда осознанно, а когда и не отдавая себе отчета, к должному в жене и к должному в чужой женщине он относился по-разному.
Кроме приятной внешности, что было все же непременным условием и для жены, и для любой другой женщины, жене, как представлялось ему, достаточно было не быть дурой, не быть кокетливой, жить интересами мужа, детей, своего дома, проявлять некоторую пассивность в интимных желаниях. В чужой женщине его привлекал интеллект, и умное кокетство, и пылкость в интимных отношениях — то есть все то, что ему притягательно и интересно было вообще в женщине, но что, будь оно в собственной жене, создавало бы постоянное ощущение напряженности, беспокойства и тревоги за свое благополучие. Тут бы тогда все время тянуться надо было, приноравливаясь к другому человеку, что-то бы на себя взваливать, от чего-то в себе самом отказаться, а так...
Нет, ему доставало, разумеется, и широты, и объективности, чтобы понимать, как жене нелегко порой — бывает, что даже и с ним ей нелегко, — но так уж у них сложилось в семье: весь дом, по сути, на ней одной. Мать его, Надежда Викентьевна, всегда жила прежде всего работой, руководила райздравом, была депутатом горсовета — между прочим, именно ее воспитанию и целеустремленности он-то и обязан и своими диссертациями, и всем, чего достиг к сорока годам, — а отец с утра до вечера пропадал в школе, допоздна засиживался потом на кухне, проверяя тетрадки с сочинениями, и вообще, как говорила мама, был «не от мира сего». Андрей Михайлович все больше склонялся к мысли, что, как может ни показаться странным на первый взгляд, вот эта преданность своей профессии как раз и помешала отцу подняться над простым — пусть и хорошим, и, по слухам, даже замечательным, — но все же только школьным учителем. Ему гораздо интереснее и важнее было что-то найти, чтобы рассказать потом об этом своим балбесам ученикам, которые через час все прочно забудут, чем сесть и все это написать. А он ведь и в архивах рылся, и в Публичке — половину своего отпуска там проводил каждый год, — но то, что он выискивал, выглядело как-то непонятно-странным: он всегда кого-то из давно забытых, или, как он говорил, «незаслуженно забытых», пытался вытащить на свет божий, «восстановить их доброе имя». Отцом, кажется, вообще двигал не столько научный поиск, не столько даже обычный человеческий интерес к прошлому, сколько какая-то странная жалость к этим забытым литераторам. Рассказывая об их судьбе, отец волновался, прямо-таки страдал — как за людей, которые живут рядом, на одной лестничной площадке, и ты их хорошо знаешь. Да нет, гораздо больше страдал, потому что соседей он, кажется, знал не так близко.
И ведь до смешного же доходило! Отец, всегда мягкий, деликатный, уступчивый, так люто ненавидел жену одного классика, как ненавидят только живого человека и только личного своего врага. А все потому, что этот классик просил ее выслать какие-то геморроидальные свечи, а она все забывала об этом в театральной своей суете. «Представляешь?! — возмущался отец. — Он — он! — там без этих свечей мучился, кровью исходил, а она, видите ли, за-бы-ва-ла!»
Уже скорее можно бы было понять возмущение отца своей собственной женой, когда мама забывала поинтересоваться отцом, его делами, рубашками, пуговицами, но тут-то как раз отец был покладистым и неприхотливым, и когда Андрей Михайлович, вспылив иногда, выговаривал маме, что отцу пора бы уже давно новую рубашку купить, — тут-то отец всегда заступался за нее, объяснял, что он и сам себе прекрасно может купить рубашку.
Андрей Михайлович даже жалел отца. Ну что он видел в жизни, кроме своей литературы?! Вот так пресно она и проходила, его жизнь, среди вечных тетрадок с сочинениями, среди учеников, которые потом, через десяток-другой лет после школы, легко перерастали своего бывшего учителя и приезжали на традиционные вечера встреч кандидатами и докторами наук — случалось, что и в области той же самой литературы, которую отец так преданно и бескорыстно любил...
А вот Лене надо и здесь отдать должное: она еще и за отцом поспевала смотреть. Никогда ей не было в тягость пришить свекру пуговицу, простирнуть и отгладить рубашку, вовремя ужин подать. Впрочем, тут, вероятно, дело еще и просто в самом характере, в какой-то постоянной готовности заботиться о других. Лена по складу своему вообще женщина глубоко семейная, и эту черту ее он оценивал вполне по достоинству.