Это свое желание он назвал черным, несчастным, но оно было непреодолимо желание предстать перед Рудольфом, убившим его на кургане. Лукашевский не знал, что Рудольфа на маяке нет. Да и как он мог знать об этом? Яковлев же сказал ему, что Рудольф там. Было ли это его желание встретиться с Рудольфом желанием мести? Конечно. Потому Лукашевский и назвал его черным. А несчастным потому, что оно могло принести ему, Лукашевскому, несчастье. Он с трудом представлял себе, как встретит его Рудольф; ужаснется ли при виде его, сойдет ли с ума, оцепенеет от изумления или просто удивится, пожмет недоуменно плечами, как удивляются чему-то не стать уж неожиданному и странному… Или закричит: «А, так ты еще жив?» — и схватится за автомат? Последнее казалось Лукашевскому наиболее вероятным: душа Рудольфа проста, как камень, и откликается ударом на удар. Но хотелось ему, чтобы Рудольф сошел с ума и доказал бы тем, что он не робот, а человек, что меж людьми бездушных нет. Впрочем, что-то тут не вязалось: убил, как робот, а сошел с ума, как человек стало быть, и убил, как человек, а робот не сойдет с ума. Да, это было несчастное желание и невозможная месть. Он оставит Рудольфу жизнь и жалкий ум, но отнимет у него Александрину. Он причалит к мысу ради нее и Павлуши и спасет их. Но Яковлев сказал, что Александрина и Павлуша ночью тайно покинули маяк. Лукашевский надеялся, что это не так.
Он увидел мыс раньше, чем ожидал: привык плестись на «Эллиниде», а «Анна-Мария» домчала его, как на крыльях. Вышел на траверз милях в трех и лег в фордевинд. Ветер был упругий и напористый. Яхта рванулась, как в гоночном азарте. И если бы Лукашевский не убрал парус, казалось, протаранила бы мыс. Но Лукашевский не только убрал парус, а и повалил мачту, чтобы войти в грот. Причалить к северному спуску он не рискнул: пришлось бы оставить яхту без присмотра на все то время, пока он будет на маяке.
В грот вошел на винтах, включив носовую фару. И еще издали увидел Александрину и Павлушу, которые сидели в шлюпке, причаленной к тупику. Он, кажется, напугал их, потому что они вдруг заметались, пытаясь выбраться из шлюпки. Лукашевский остановил их криком, погасил ослеплявшую их фару и увидел слабый огонь керосиновой лампы, стоящей на корме «Эллиниды».
«Это я, Саша! — сказал он, заглушив двигатель. — Это я — Петр Петрович!»
Сашей он назвал Александрину, хотя прежде никогда не называл ее так.
«Дядя Петя! — радостно закричал Павлуша. — Родной наш дядя Петя!»
Лукашевский прикусил нижнюю губу, чтобы не прослезиться.
Александрина и Павлуша перешли на яхту, в светлую и теплую каюту, уставщие от холода и тревоги.
«Я знала, — плача, повторяла Александрина, — я знала, что вы вспомните о нас, я говорила это Павлуше, я знала…»
Лукашевский дал им успокоиться, напоил горячим чаем из термоса, укутал пледами.
«Что там?» — спросил он Александрину, подняв глаза кверху.
«Не знаю, — ответила Александрина. — Мы ушли ночью, спустились по тайной лестнице».
«Ты знала о ней?»
«Нет. Просто Павлуша однажды за вами шпионил и подглядел».
Лукашевский хотел сказать Павлуше, какой он молодец, но Павлуша, согревшись под пледом, уже спал. Лукашевский, чтоб не разбудить его, заговорил — шепотом: «Я поднимусь на мыс и погляжу, что там».
«Нет! — схватила его за руку Александрина. — Нет!»
«Почему?»
«Не знаю».
«И все же я поднимусь», — сказал Лукашевский твердо.
Он взял батарейный фонарь, спрыгнул на «Эллиниду» и направился к башне. Через несколько минут он вышел из-под башни.
«Есть кто-нибудь живой? — крикнул он, остановившись посреди двора. Встречайте гостя с того света!» — Разумеется, он рассчитывал на то, что его услышит Рудольф, но никто не отозвался. Тишина была мертвой. Вслушавшись в нее, Лукашевский больше не стал звать Рудольфа. Не стал и искать его: такой была эта тишина — пустой, заброшенной, бездыханной.
Лукашевский вошел в аппаратную, постоял у пульта, уже успевшего покрыться пылью, написал пальцем на приборном стекле слово «Прощай!» Поднялся по скрипучей деревянной лестнице на веранду, прошел в квартиру. Он совсем недавно, а Яковлев и того позже, лишь сегодня, покинул ее, но в ней уже пахло нежилым духом: стены и вещи быстро забывают своих хозяев. Подошел к окну, глядевшему на восток, на плато курганов. Там, на плато, насколько могли видеть его глаза, было безлюдно. Лишь у самых курганов что-то поблескивало на солнце, словно битое стекло. Не было ни дыма, ни какого-либо движения. Лукашевский пожалел о бинокле, оставленном на яхте. Тут же вспомнил о полудинской «Хонде». Обернулся, чтобы идти, и увидел на противоположной стене свою картину — «Вид на пирамиду Хео из тени пирамиды Хеф». На ней все было как прежде: синяя тень, белая пирамида, всадник на буром верблюде, мглистое прокаленное небо жаркой пустыни, ржавая дымка над невидимой нильской долиной… Уничтоженная Режиссером, она вновь воскресла. Краски были свежи и блестели, будто только что легли на холст.