… Петр Петрович завтракал, когда у ворот засигнали-ла райисполкомовская «Волга» — приехал Яковлев. Увидев, что Лукашевский на ногах и здоров, Яковлев побранил его за ночной звонок и спросил, что случилось. Лукашевский повел его в дом, вынул из-за шкафа злополучный xолст, прислонил к стене и, ткнув в него пальцем, спросил, что Яковлев на нем видит. Яковлев ответил, что видит какую-то пирамиду, скорее всего пирамиду Хеопса. Лукашевский только теперь взглянул на холст и ахнул: на нем действительно был рисунок пирамиды Хеопса, перечеркнутый черной жирной полосой. Тот самый рисунок, и та самая полоса. Лукашевский, слабея, опустился на стул и закрыл глаза.
Яковлев подумал, что Петр Петрович ждет от него похвалы за свою работу, и принялся, как мог, рассуждать о четкости, объемности, компоновке рисунка, пожурил Петра Петровича за то, что тот перечеркнул рисунок, сказал, что так относиться к своим творениям нельзя. «В таких делах, как живопись, — резонно заметил он, — необходимы терпение и старание, ибо тут сама природа подает пример…»
Лукашевский прервал Яковлева и спросил, как ему понравились каменные бабы на курганах. Яковлев недоуменно пожал плечами: никаких каменных баб он нигде не видел, хотя, помня о недавнем телефонном разговоре, останавливался возле курганов.
Глава 3
Туман надвинулся еще с вечера — его пригнал северный ветер. Сначала шел верхом, не касаясь земли и воды, а с закатом солнца стал провисать, цепляться за мыс и, наконец, лег, плотный и холодный, мгновенно погасив вечернюю зарю. Наступила та самая тьма, которая темнее ночи.
Вспышки маяка, рассеиваясь в тумане, высвечивали черный силуэт башни, казались за окнами грозовыми сполохами. Низкие утробные рыки ревуна были слышны даже сквозь двойные рамы, ударяли по стеклам, повергая Петра Петровича в бездеятельную угрюмость и тоску. Одиночество ощущалось так остро, что в голову лезли отвратительные мысли, само существование казалось бесцельным и пустым. Лукашевский знал об этой особенности ревуна, генератора низкочастотных звуковых колебаний — в свое время его предупреждали об этой особенности что-то рушилось в душе от заунывного рева, чуждого всем земным звукам. Но он был нужен тем, кто блуждает в тумане и к кому не пробиваются лучи маяка. Следовало бы чем-нибудь заняться, но в том-то и заключалась гнетущая власть ревуна, что, даже зная о ней, сопротивляясь ей, невозможно было побороть в себе апатию.
Бабы на курганах больше не возникали. Это было и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что без них Лукашевскому жилось спокойнее, плохо потому, что Полудин теперь почти ежедневно ездил к курганам, а уж смотрел в их сторону всякий раз, когда выходил из дому.
Яковлеву Лукашевский рассказал лишь про каменных баб. Про возникновение и исчезновение пирамиды и про свечу в гроте умолчал. Теперь, когда слухи о каменных бабах распространились по всему району — посеял их сам Полудин, Лукашевский оценил свою сдержанность.
Тревожило Петра Петровича и другое: он все чаще стал вспоминать о своих погибших девочках — о жене Анне и дочери Марии. О том, как жестоко распорядилась их жизнями судьба и как никчемна его жизнь без них. Едва ли не еженощно он видел их во сне. Вернулась боль, вернулась тоска. Невольно думалось, что это неспроста, что близится и его последний час…
Так, надрывая себе сердце, размышлял в глубокой печали Петр Петрович в ту глухую осеннюю ночь, когда в дверь его квартиры с веранды кто-то постучал. Лукашевский взглянул на часы — стрелки показывали половину второго. Он никого не ждал. С Полудиным Петр Петрович простился еще с вечера — когда накатывал туман, смотрителю предписывалось дежурить самому.
Стук повторился, и Лукашевский подошел к двери. Видит Бог, ему ни с кем не хотелось встречаться, тем более в столь поздний час. Он медлил повернуть защелку замка, стоял и ждал, что пришедший подаст голос, назовет себя. Но за дверью было тихо. Самому же спрашивать не хотелось. И лишь когда стоящий за дверью постучал в третий раз, Петр Петрович спросил, кого там принесла нелегкая. Почему-то надеялся, что услышит в ответ знакомый голос. Но голос оказался не только незнакомым, но и странным — глухим и болезненным.
«Отворите ради Христа», — произнес человек за дверью.
Лукашевский повернул защелку и открыл дверь. Перед ним стоял высокий и худой мужчина, с мокрыми длинными волосами, небритый. Он прижимал к груди руки, по которым струилась кровь. Одет он был в серый, прилипший к телу хитон, ноги его были босы, все в кровавых ссадинах. Человек дрожал от холода и смотрел на Лукашевского умоляющими о милосердии глазами.
«Впустите ради Христа», — повторил он, не двигаясь с места.
Лукашевский отошел от двери и кивнул незнакомцу головой, приглашая войти. Незнакомец нерешительно перешагнул порог, прошел до середины комнаты и обернулся. На полу остались мокрые следы его ног. Лукашевский закрыл дверь и, прислонясь к ней спиной, выжидающе поглядел на незваного гостя.
«Как вас зовут?» — устало спросил человек, осматривая комнату.