Я побрел домой. За синяки мне попало. Я огрызался на добродушные замечания, получил от отца подзатыльник, разревелся и спрятался в своей комнатушке. Плакал я обо всем сразу — и о том, что Генку дома бьют, и о том, что я ударил Витьку, и о том, что у Елены все-таки есть жених, и о том, что настукали мне из-за нее… Я силился вспомнить что-нибудь Генкино, чтобы думать о Елене было противно, и не мог ничего такого вспомнить. Зато вспомнил, что Елена старше меня и ростом выше, и — главное! — она красавица, и — слез прибавилось. И они стали горькими… Одиночество ощущается не только тогда, когда никого у тебя нет, но и когда — есть, но не с тобой. Эх, первые в жизни одиночества — мальчишьи! Они, как ступеньки к повзрослению. Одиночество — значит, остаться наедине со своей жизнью и увидеть ее всю насквозь…
И вот когда впервые я испытал это острое чувство, то сначала показался самому себе до ничтожества маленьким. И все вокруг было против меня. А я был глупым, смешным и страшно несчастным. И я был против всего и всех.
Но потом, выплакавшись, я ощутил себя не то чтобы сильным, большим и умным, а просто способным к сопротивлению. Подумалось мне с недетской отчетливостью, что я — это лишь я, и все, что выпадет на мою долю — только мое, и я обязан это пережить. И все сразу стало незамысловатым и ясным. В душе возникла негромкая радость. Мир показался разноцветным и дружелюбным. И даже когда вспоминался Генка Смородников, мир не терял своих красок и дружелюбного ко мне отношения, потому что Генка вспоминался с голубями…
И еще мне было приятно оттого, что все спят, а я размышляю в темноте о жизни. Я был уверен, что повзрослел за несколько часов.
Уснул я неожиданно и проснулся счастливым.
Дома никого не было, и это тоже было хорошо. Я долго валялся в постели, хотя меня так и тянуло выскочить на улицу; потом долго умывался, даже позавтракал не торопясь — убежденный, что сегодня со мной случится что-то необыкновенное, и — словно оттягивал удовольствие.
Я ведь не знал, что послезавтра начнется война, на которой погибнут Витька, Елена и Генка. А если бы и знал, то не поверил — тогда! — что их могут убить. Ведь мальчишки и девчонки верят в бессмертие, вернее, не верят в смерть. Только повзрослев, они поймут, что Чапаев действительно утонул.
Был прозрачный и жаркий день, не душный, а просто жаркий.
Впервые в жизни я сам, по собственной воле облачился в чистую рубашку и причесался. Физиономия моя была украшена тремя синяками, левый глаз припух. Я правым подмигнул себе в зеркале и показал язык.
Мальчишки посмотрели на меня с состраданием: они-то решили, что меня нарядили взрослые.
И Витька удивился:
— Куда это тебя?
— Никуда, — весело ответил я, — просто так.
— Жди меня. Я за хлебом. Дверь не заперта. Елена ключ потеряла, а сама дрыхнет.
Я вполне мог подождать Витьку на улице, но — подумал об этом только тогда, когда уже поднимался на второй этаж, крепко держась за перила. Я не отрывал руки, будто боялся упасть. И хотя шел я долго-долго, у дверей оказался неожиданно. Стоял я перед ними, смятенный, глупо-радостный и какой-то другой, не такой, каким был всего несколько минут назад.
И в комнату я проскользнул бесшумно, чтобы не разбудить Елену; сел в низкое старинное кресло с очень короткими ножками. В нем приходилось скорее полулежать, чем сидеть.
Прозвенели пружины, и я весь сжался, отчего они еще громче звякнули.
Сидел я неподвижно, а пружины еще долго звенели на разные лады.
А вдруг выйдет Елена?!
А почему я боюсь этого?
А вдруг она сразу заметит чистую рубашку и что-нибудь подумает?
А вдруг она увидит синяки и обидно расхохочется?
Скорей бы вернулся Витька…
И
все-таки мне было радостно! И меня смущало именно это ощущение. Я весь был другой, каким никогда не был. Мне захотелось вскочить и громко засвистеть «Шел под красным знаменем командир полка» — мою любимую песню…Но тут же я как бы струсил собственной смелости, решил убежать, начал тихонько подтягивать ноги, чтобы, когда буду вставать, пружины не звякнули.
Открылась дверь соседней комнаты, и вышла Елена. Меня она не видела; остановилась, потянулась, закинув руки за голову; закрыла глаза и счастливо, безмятежно улыбнулась. В один миг я не только увидел, а — как бы это сказать? — впитал ее в себя всю, до каждой родинки, до каждого волоска. А она, повернувшись ко мне спиной, встала перед зеркалом.
Помню, что мне не было стыдно.
Нисколько.
Да и не могло быть стыдно.
То, что я видел, было как бы из другого мира, до этого запретного, постыдного, а на самом деле просто — прекрасного. Если я до сих пор не привык к удивлению перед женской красотой, перед ее необъяснимостью, то тогда был ошеломлен. Надо ли говорить, что я и не подозревал о существовании на свете красоты, которая явилась вот тут, предо мною…