– Думаю о личинках мясоедных мух, – пояснил. – Положить их в рану – и они выжрут только больную ткань, оставив здоровое тело в неприкосновенности. Сей метод еще в древности использовали медики римских легионов.
– Римляне были врагами Господа нашего!
– И как это касается дела? – пожал я плечами. – У врагов тоже можно учиться. Разве мы не пользуемся банями? А ведь придуманы они именно римлянами.
– Я не слыхал о подобном отвратительном методе, – нахмурился медик.
Я имел смелость предположить, что говорит он о личинках мясоедных мух, не о банях, хотя одежда его, а также чистота рук и волос указывали, что медик не слишком часто пользовался благами стирки и купели.
– Значит, не только услышите, но и опробуете, – сказал я ему. – Итак, к делу! И живо, этот человек не может ждать!
Он одурело взглянул на меня, что-то пробормотал и выскочил из комнаты. Я же посмотрел на Захарию, который лежал в постели, казалось, совершенно безжизненно.
Я подошел, стараясь не дышать носом. У меня тонкое обоняние, и ежедневные труды вместе с инквизиторскими повинностями ничуть его не притупили. Можно было подумать, что мой нос уже привык к смраду нечистот, вони немытых тел, фетору гниющих ран, зловонию крови и блевотины. Ничего подобного: не привык.
Я приложил ладонь к груди Клингбайля и услышал, как бьется его сердце. Слабо-слабо, но бьется. К счастью моего нанимателя, тот не видел сейчас сына. Мало того что у Захарии почти сгнила одна щека, а вторая была покрыта ужасающими шрамами, так и все тело его исхудало настолько, что ребра, казалось, вот-вот проткнут пергаментную, влажную и сморщенную кожу.
– Курносая, – сказал я. – Выглядишь, словно курносая, сынок.
И тогда, хотите верьте, хотите нет, веки человека, который казался трупом, приподнялись. Или уж, по крайней мере, открылся правый глаз, не заплывший.
– Курнос, – пробормотал несчастный едва слышно. – Тогда уж – Курнос.
И сразу после этого глаза снова закрылись.
– Вот и поговорили, Курнос, – пробормотал я, удивляясь, что в том состоянии, в котором был, он сумел очнуться, пусть даже на столь короткое время.
Купец принял меня у себя в доме, но пошел я туда лишь в сумерках, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания. Не заметил, чтобы за мной следили, хотя, конечно, нельзя было исключать, что кто-то из слуг Гриффо присматривал за входящими и выходящими из дома Клингбайля. Но я и не думал скрываться, поскольку разговор с отцом жертвы колдовства – обычное дело во время расследования.
– Откровенно говоря, господин Клингбайль, я не понимаю. Более того, готов признаться: не понимаю ничего.
– О чем вы?
– Гриффо ненавидит вашего сына. Однако он не протестовал против заключения и не стал требовать казни…
– Уж и не знаю, что хуже, – перебил меня купец.
– Хорошо. Допустим, горячая ненависть сменилась в его сердце холодной жаждой мести, каждый миг которой можно будет смаковать. Он хочет видеть врага не на веревке, а гниющим в подземелье. Страдающим не пару мгновений, но годы и годы. Но как тогда объяснить, что Гриффо забил до смерти стражника, который ранил вашего сына? Что за свои деньги пригласил известного медика из Равенсбурга?
– Хотел понравиться вам, – пробормотал Клингбайль.
– Нет, – покачал я головой. – Когда он узнал, что сын ваш избит, действительно пришел в бешенство. Причем «пришел в бешенство» – это слабо сказано. Он избил стражника. Хладнокровно, палицей, словно пса…
– Если хотите вызвать у меня сочувствие – зря, – снова пробормотал купец.
– И не думаю вызывать у вас сочувствие, – пожал я плечами. – Но обратимся к фактам.
– Говорите.
– Я узнал кое-что еще. Захарии давали больше еды, чем остальным узникам. Это кроме того, что ежемесячно к нему приходил медик. Смею предположить, что кто-то хотел, дабы ваш сын страдал, но в то же время кто-то не желал, дабы он умер. И мне кажется, это один и тот же «кто-то».
– Цель? – коротко он спросил меня.
– Именно. Вот в чем вопрос! Что-то мне подсказывает: здесь нечто большее, чем просто желание наблюдать за страданиями и унижением врага. Ведь приходится учитывать, что вы сможете добиться помилования для сына. Вы писали в императорскую канцелярию, а всякому известно, что Светлейший Государь столь великодушен…
Светлейший Государь совершенно не имел ничего общего с помилованиями, поскольку все зависело от его министров и секретарей, подкладывавших документы на подпись. Впрочем, все были немало наслышаны и о нарочитых проявлениях императорского милосердия. Несколько лет назад он даже приказал выпустить всех узников, осужденных за малые провинности. Тот акт милосердия, правда, не отразился бы на Захарии, но свидетельствовал об одном: Гриффо Фрагенштайн не мог быть уверен, что однажды в Регенвальд не придет письмо с императорской печатью, приказывающее освободить узника. И сопротивляться императорской воле тогда будет невозможно. Разве что дерзкий бунтовщик захочет поменяться с Захарией местами и самолично оказаться в нижней башне.
– Люди глупы, господин Маддердин. Не судите о всех по себе. Не думайте, что они руководствуются рассудком и просчитывают все наперед…