В отрочестве, в пору любви к ботанике (было и такое), я собрал коллекцию фиалкоцветных сенполий из двадцати пяти сортов. Фиалки росли плохо и цвели только по весне, но зато какими красками! Это были лучшие японские селекционные сорта, один лист которых стоил на Черемушкинском рынке от полутора до двух рублей старыми деньгами. Кроме того у меня была корделина, обуянная неистребимой тягой к размножению — постепенно она разрослась по всем моим друзьям, хоть в минимальной степени интересующимся флорой, а потом, в одно жаркое лето все они — и мама и детки — завяли, бедные. Дольше всех держалась корделина Чючи — еще два года назад она, заботами мамы Вали, кое-как доживала. Помню, что с четырнадцати до шестнадцати годов почти все карманные деньги я тратил на комнатные растения. Срезанные цветы я не любил — было в них что-то от трупа. Я не мог избавиться от этого ощущения до последних лет, когда научился его сначала перебарывать, а затем и вовсе в себе заглушил. Но лет до двадцати пяти я не собирал букетов. Видимо, уже тогда во мне реализовывался комплекс настоящего продолженного времени: я не желал перемен в моем мире. При всех моих декларациях превосходства становящегося, сиречь, бесконечного над ставшим, то есть ограниченным, сам я всегда желал ограниченного и ставшего. Может быть, я бы и не хотел очень уж счастливой жизни, но я хотел бы привычной жизни без перемен. Я не желаю гоняться за голубым цветком, мне бы хотелось иметь его — может быть, маленький, порченый тлей, побитый мучнистой росой — но на своем подоконнике. Предпосылку к этому я имел в отношениях с
Как же мне не хочется сейчас заводить разговор о посредственности в моей жизни… Понимаешь, это слишком серьезно. Мне бы стоило, конечно, сейчас, именно сейчас прояснить, почему все так происходит, почему я ищу опору в посредственности, почему к людям заурядным и красивым я так тянусь и почему заканчивается обычно все это скверно для всех, но, понимаешь, не хочу. Как-то голова не варит. Нет, мне есть что сказать, у меня материала достаточно, но не сейчас. В конце концов, я живу в самых радостных днях моего романа, могу я их не пакостить рассуждениями, а просто жить, как будто снова? Все, не буду. Потом. Пока скажу только, что для меня слово «посредственность» не имеет того отрицательного и горького смысла, который вложил в него Даня. Да, я люблю заурядных людей. Да, я ненавижу немецких романтиков. Я не люблю гофмановых недостижимых юлий и люблю его румяных булочниц. В моем общении с талантами есть что-то безнравственное, что-то от инцеста.
Как хорошо, что сейчас мне некому возразить, а то я что-то распалился. Ну ладно, в общем, потом, ладно? Ты же не обиделся? Наш роман, в конце концов, что хотим, то и пишем. Про посредственность — потом.