30 марта 1997. Мы с Тобой сидели в кафешке подле училища, пили немного пива на мои педагогические деньги. Ты рассказывал об актерских Твоих талантах. Я вторил Тебе, мы расстались — Ты был грустен, а я в тоске. Почему-то, кажется бесконечно важным дописать эту повестушку, чтобы в последний раз, в последний раз Тебя порадовать. Я еще вот о чем думаю, друг мой. Ну, добрался я до скрытых ресурсов моей души. Расскажу Тебе сейчас про Робертину — я ведь давно обещался. Кстати, мне вовсе не хочется о ней писать — Ты прочитаешь — поймешь, почему. А дальше что? Что дальше? Что я буду дальше Тебе рассказывать? О чем мы будем говорить за пивом в садике? Что, не страшно, скажешь? Мы не оттого потеряем друг друга, что найдем лучшее, а оттого, что найдем новое.
Ну так вот, я решился писать про Робертину.
IX
Поэзия этих стихотворцев привела меня в ужас: как не похожа она была на Ариосто или Вольтера! Все здесь было буржуазно и пошло, но я с восторгом и желанием любовался грудью г-жи Констанции Пипле.
На вечер у меня была программа и вовсе не порочная. Студент — чудак и поэт — пригласил меня на творческий вечер в музей Коненкова — знаешь сам, каков я поклонник самодеятельной поэзии. Но студент Саша, если, конечно, уточнение имени необходимо, был так мил, так трогателен, с таким респектом относился ко мне, что отказать я не мог. Эта акция имела чисто филантропический характер; в общем, первый день свободы я сознательно просирал. Я отбил мужской запах дезодорантом, вделся в легкую зябкую куртку и пошел на Пушкинскую площадь — ведь музей Коненкова находится именно там.
При входе было людно, толкались бабушки и мамы юных поэтов. Билеты на вечер оказались платные, и вообще, все было обставлено с потугой на сенсацию. Я вяло порассуждал, настроен ли я платить за билет, и довольно скоро пришел к выводу, что не имею такого желания вовсе. Я залез в портфель — а Ты знаешь, Даша, что у меня за портфель — яблочные огрызки, надкусанные шоколадки, зажигалки, туалетная вода, истрепанные рецепты, тетрадки, фотографии, презервативы etc. Мой рассеянный взгляд скользнул по сеням и остановился на девушке лет двадцати трех, грустной и озабоченной.
Здесь бы мне стоило подробнее остановиться на ее физическом портрете, потому что, Даша, Ты понимаешь, именно о ней и пойдет речь далее. Но тут я вынужден признать свою писательскую несостоятельность — она была красива. Насколько красива, мне трудно описать. Возьмись я сейчас перечислять ее достоинства — все бы провалилось. Знаешь, как на картине начинающего художника — он вроде бы все правильно рисует — понаделает глаз, ушей, бровей, и пропорции Поликлетовы все соблюдены, да только видишь перед собой уши и брови, а лица нет. Проще Петрарке или поэтам востока — у них был единый кодекс красоты, которому соответствовала любая Прекрасная Дама.
А она была Прекрасная Дама.
Ее глаза были добры и печальны. И эти глаза, Даша, смотрели на меня. Я смутился и вновь занялся раскопками в портфеле. Там что-то бряцало, хлюпало, я стоял в неловкой позе и не мог найти журналистское удостоверение, по которому рассчитывал войти бесплатно. Невольно я опять поднял глаза на нее — она продолжала стоять, опершись о подоконник, глядя на меня. Я сделал пару шагов в ее направлении.
— Я вижу, вы смотрите на меня, — сказал я, улыбаясь, на всякий случай, бесполо приветливо.
Она прикрыла ресницы, подняла их. Радужки у нее были серые, белок перламутровый, как у женщин в рекламных проспектах. Я знаю, на их фотографиях специально высветляют белки глаз — это считается сексапильным.
— Я плохо вижу, — сказала она, продолжая неотрывно смотреть на меня.
Надо думать, это было действительно так. Ее зрачок был расширен, как это часто бывает у близоруких. Но почему она так смотрела на меня сейчас? Я внутренне засуетился, разулыбался, кивнул, собираясь уходить. И, сам для себя неожиданно, спросил:
— Вы ждете кого-то?