Когда Паук тронул меня за локоть, я вспомнил, куда и зачем мы шли. Я поднялся с колен. Мне хотелось снять плащ и укрыть им кости бойцов, умерших за свои горы. Мне хотелось выть в голос, я прокусил губу, пытаясь выглядеть хоть немного достойнее. Я постарался вытереть слезы понезаметнее – стыдные, стыдные слезы, сопли, распущенные задним числом, когда уже ничего нельзя исправить…
– Это было давно, – сказал Паук, когда я осмелился на него посмотреть. – И это сделал не ты.
– Это ничего не значит, – сказал я. – Паук, я такое делал, и хуже делал… Я – Эльф, ты сам знаешь. Мне, вероятно, никогда не получить другого имени. Вернувшимся из Пущи очень тяжело снова жить среди живых существ.
– Может, у тебя и будет другое имя, – сказал Паук. – Я понимаю, что Эльф – это ужасно обидно.
Я только махнул рукой:
– Да на что уж мне обижаться…
Задира и Шпилька принесли цветущий багульник, вереск и сосновые ветки, чтобы прикрыть кости – и я рвал папоротник, режущий ладони, укрывал им кострище и думал, что это единственно возможная попытка Эльфа высказаться перед тенями погибших и хоть отчасти вернуть себе веру в справедливость…
Мне не хотелось ни с кем разговаривать, когда синим молочным вечером того же длинного дня мы шли по проезжему тракту. Мне казалось, что ребята просто не могут не вспоминать о моем прошлом. Я думал о Топоре, слишком молодом для настоящего вожака, взявшем ответственность за остатки клана по отчаянной необходимости, как Нетопырь – как он отбрасывал пятерней назад короткую сивую челку и тер подбородок с длинным, плохо зажившим шрамом. Еще я думал о погибших товарищах Топора и о его выживших друзьях, о Ноже, ровеснике Задиры, с рваным ухом и вечной кривой ухмылочкой, о Жженом с багровым пятном старого ожога на осунувшейся хмурой физиономии, о Выдре, взъерошенной девчонке с откушенными фалангами мизинцев…
Я почти не смотрел вокруг. Взошедшая луна слишком нежно золотила молодую листву, свежий ветер благоухал слишком сладко, а дорога слишком гладко стелилась под ноги для моих мрачных мыслей. Я впал в непозволительную рассеянность, из которой был выведен чувствительным пинком Паука.
– Проснись, Эльф, – сказал он. – Не видишь, что ли?
Я поднял глаза от дороги. На обочине, весь увитый вьюнком, сахарно белел в вечернем сумраке памятный знак Пущи. Мраморный воин, безупречный в своей надменной красоте, простирал к луне руку, вскинутую в приветственном жесте. Работа восхищала искусством: мастера Пущи сумели точно передать и атласную гладкость кудрей, и мягкие складки плаща, небрежно накинутого на плечи воина, и бесстрастный покой прекрасного юного лица… На точеном постаменте, шелково-нежном, красовалась золоченая надпись: "Эти горы будут свободны от сил Мрака и Зла".
– Вот гады! – воскликнул Задира, тряся кулаком. – Это точно недавно, не может быть, чтобы давно тут было!
– Недавно, недавно, – кивнула Шпилька. – Осенью, наверно. Поубивала бы…
Паук, прикусив верхнюю губу клыком, мерил статую брезгливым взглядом. Я тронул его за плечо:
– Великолепная работа, да?
Он обернулся ко мне, взглянув, как в первый раз:
– Этот эльфийский мертвяк? Однако, расползаются, как вши… Еще кровь не успела свернуться, а они уже приперли сюда этого истукана…
Я слегка смутился льдом его тона.
– Конечно, им не следовало его тут ставить, – сказал я примирительно, – но, если отвлечься, хорош ведь?
Паук пожал плечами. Задира фыркнул, а Шпилька подобрала комок подсохшей грязи и швырнула в лицо статуи, расплющив его грязной кляксой на белоснежной скуле:
– Да ты что, Эльф, скажешь тоже! Хорош! Да, это они умеют: выделывать пуговички, шнурочки, тряпочки, все неживое – старались, сразу видно! Но ты на морду его погляди! Ты на тело погляди! Мертвяк мертвяком, прав Паук. Чурбан с тупой харей – тошно смотреть!
– Шпилька! – озарило Задиру. – А давай ему башку открутим? Мордой в грязь, чтоб поняли, когда увидят?
Шпилька воинственно взвизгнула и подхватила с обочины сухую палку толщиной с оглоблю:
– Давай! Легко!
Когда она замахивалась, я дернулся вперед, чтобы остановить ее руку – но тут вдруг неожиданно для себя увидел статую так, как видят ее арши. Для них не существовало человеческих критериев; лицо, фигура, осанка статуи не совпадали с их стереотипами прелести или возвышенности – а больше ничего в ней не было. Ни грана живой непринужденности, так отличающей орочьи скульптуры, ни малейшего намека на живое вообще совершенно не виделось в этой необыкновенно тщательной работе; помпезная, выверенная, статичная поза дополнялась отсутствующей миной идеализированного лица – без пор, шрамов, морщин, без малейшей индивидуальной черты. Лощеная, пафосная, избыточная красота вдруг показалась мне, как и моим ребятам, необыкновенно противной – как холодное насилие над естеством.
Шпилька врезала статуе по шее – и мраморная голова с треском откололась и грохнулась в пыль. Паук с омерзением оттолкнул ее ногой, вдавив лицом в дорожный песок. Задира подбежал и изо всех сил уперся в бок безголового воина, пытаясь повалить его на землю вместе с постаментом: