Мы сели в уголок, я развернул планшет, и мы долго рассматривали пленку у мигавшей лампочки.
— Как в Адмиралтействе назвали снимок, «недоразумение»? А ведь неплохое, Борисов, недоразумение! Красота! Ты не оставляй этого дела, — сказал он вдруг сердито, — мне на эти ваши ссоры ровным счетом наплевать, особенно пока мало летаем, а то бы ты у меня полетел как миленький! — добавил он грозно, словно я отказывался. — И Калугин с тобой бы летал. Ну, а раз пора не горячая — поучи молодых, это дело сейчас не маленькое. Но о своем маловысотном помни. Пока больше тебе ничего не скажу. Помни!
Он помотал своей круглой головой с седым ежиком и мохнатыми белыми, словно снегом запорошенными, бровями.
— Есть помнить, — сказал я.
Не успела с грохотом закрыться за флагштурманом дверь, как она хлопнула вновь, и он снова появился на пороге в потоках дождя.
— Что ж о рекомендации не спросил? Я, что ли, должен заботиться? Получай. — Он протянул конверт и загремел дверью.
Это была давно обещанная рекомендация в партию, о которой я не решался в последнее время заговорить. Да и вправе ли я был сейчас подавать в партию? Как отнесутся теперь к этому мои товарищи-комсомольцы?
Вечером двадцать второго ноября все разошлись после занятий в классе, а я сидел в углу у карты над огромной дугой Сталинградского фронта. За оконцем шумел ветер, на аэродроме было темно и холодно. Утром замечательно летали два звена первой эскадрильи на бомбоудар по узлам коммуникаций, два самолета вернулись подбитые, трое раненых, но сейчас все машины стояли в капонирах. Победно летал Калугин снова с Ярошенко.
В углу сидел Морозов и читал, а может быть, не читал, а наблюдал за мной, подбрасывая поленья в железную печурку, на которой грелся чайник.
Вот уже неделя, как мы были знакомы, а он всё не мог начать разговор. На этот раз Булочка заговорил. Он даже книгу отложил для решительности, подошел и выпалил: — Товарищ старший лейтенант!
Я взглянул. Морозов стоял красный от волнения.
— Товарищ старший лейтенант, — повторил он, — я бы полетал с вами... Вы бы меня... Мы бы с вами хорошо летали... Да вот штурман ко мне прикреплен, да и вам нельзя, раз вы адъютант.
Вторую половину фразы он произнес шепотом, хотел сказать еще что-то, не нашелся и вышел, изо всех сил хлопнув дверью.
А я вскочил и стал ходить по тесному помещению, даже петь захотелось. Обрадовал меня Морозов.
Но, конечно, не стоило делать из мухи слона, и приходить в восторг тоже не было причины. Офицер хороший и летчик неплохой, но это еще не повод, да и дела на фронтах и мои дела вовсе не были так замечательны. Чего уж там петь! Но я словно предчувствовал, что в этот вечер произойдет что-то небывало хорошее. Кто его знает, может быть, и не врут предчувствия?
Я всё ходил по землянке и время от времени останавливался у карты, стараясь представить обстановку на Сталинградском фронте. У нас в углу висели столовые часы из разрушенного дома, они пробили одиннадцать. Вдруг заговорило радио...
Я остановился. Я застыл, словно статуя, онемев. Каждая жилка во мне заликовала. Я забыл все свои печали и горести; все мои переживания и ошибки показались мне в эту минуту ничтожными, даже странно было, как я мог о них раньше думать.
Диктор говорил: «Наши войска под Сталинградом, перейдя в наступление с северо-запада и с юга, продвинулись на шестьдесят — семьдесят километров. Взят город Калач. Наступление продолжается».
Подбежал я к карте и принялся переставлять флажки. Какое это было, черт побери, наслаждение! Сколько времени они уже стояли как неживые и вдруг чудесно ожили и двинулись по карте на запад. Потом я много раз переставлял флажки. И они шагали и шагали всё на запад до самого Берлина.
Я не заметил, как зашипела вода, выплескиваясь из носика чайника на раскаленный чугун, и как еще раз хлопнула дверь на пружине и передо мной выросла фигура майора Соловьева, осыпанная снегом.
Я сразу понял по его виду, что он всё знает: такой он был веселый и счастливый.
— Ну, Борисов, дождались!.. Поздравляю!.. — сказал он торжественна и подошел к карте.
Мы долго молча рассматривали новую линию фронта, и лицо майора, мокрое от растаявшего снега, светилось от удовольствия. Потом майор повернулся ко мне и сказал неожиданно резко и с накипевшей злостью:
— Ничего, Борисов, и у нас дела пойдут в гору! Подожди, Ленинград им покажет!.. За все покажет! Подожди, Борисов, потерпи!
Майор подошел к печурке, протянул красные от холода руки к накалившимся дверцам и, смягчаясь, сказал:
— Как работается, старший лейтенант?.. Знаю, что порядок. Проведете с краснофлотцами беседу о международном положении.
Это было неожиданно.
— Есть провести беседу... Но...
— Видишь ли, Борисов, — пояснил Соловьев, — у тебя пока время свободное, так грех, чтобы оно убегало.
— Меня удивляет ваше предложение, товарищ майор.
— Почему?
— Пожалуй, можно и не объяснять, — сказал я.
— А вы и не объясняйте, старший лейтенант. Работайте.