Командиром полка был старый хмурый майор, начинавший войну под Ленинградом. Может быть, он стал немного приветливее? Возможно. Все стали приветливее по причине вполне понятной. Он теперь даже улыбался, к нему вернулась эта способность. В первый раз он улыбнулся, и это все заметили, когда полк перелетел нашу старую границу. Борисов встретил его тогда у дверей штаба эскадрильи. Командир полка посмотрел на штурмана, подняв голову, и в лице его было что-то новое, непривычное. Он сказал:
«Поздравляю, товарищ Борисов! Вот они, пошли совсем незнакомые места».
Экая длинная фраза, да еще с романтическим оттенком.
«Места действительно незнакомые», — сказал тогда Борисов и тут только понял, что новое в лице командира — улыбка. Майор улыбался! Эта способность возвращалась к нему понемногу. Он даже двигался теперь менее угловато, и тяжелый зимний лед постепенно таял в его глазах. Вскоре ему присвоили очередное звание. Майор отнесся к этому событию спокойно, не отмечал его по принятому в полку обычаю. Но что-то в нем происходило, какое-то странное обновление. Вот жил человек, сжав зубы, и вдруг разжал.
Командир полка сидел за столом. В полумраке за его спиной висела закрытая пологом оперативная карта. Он был, как всегда, прям и словно бы прислушивался к чему-то в самом себе. Борисов, еще в блокаду разгадавший за видимой сухостью и строгостью сдержанность и постоянный незримый огонь волнения, сразу понял, что командир расстроен, может быть, даже удручен, но это не сказывалось в его словах.
— Морозов скоро подойдет. Давайте потолкуем, — сказал подполковник, вставая. — Завтра наносим бомбоудар по Гдыне. Первая Калугина, потом ваша.
Подполковник замолчал и стал внимательно исследовать при свете свечи карту, лежавшую на столе. И вдруг спросил:
— У нас недобор в экипаже? Хочу предложить стрелка. Летал в гвардейском соединении, ранили. Около года лечили и сейчас прислали к нам. Я с ним разговаривал: человек живой, художник в будущем, в Академии учился. Стреляет на «отлично», радист, так сказать, первого класса. Вы против художников не возражаете?
— Не возражаю, — сказал Борисов.
— Я послал его к вам в эскадрилью.
Разговор был окончен, но подполковник не отпускал. Перед ним на зелено-голубой карте лежало письмо рядом с подсвечником, в котором горела высокая свеча, оставляя огромный кабинет в темноте.
Два человека стояли у огонька свечи, смотрели на письмо — машинописные строки и под ними спокойная подпись.
— Вчера получил. Предписание откомандировать товарища Липочкина в Академию наук. Ему собирались поручить какие-то фантастические расчеты. Полет в космическое пространство. Вам понятно? Утопия, конечно.
— В штурманских классах не изучали космического… — пожав плечами, сказал Борисов. — Но Липочкин действительно решил труднейшую задачу высшей математики, здесь, в нашем полку, вы же знаете. И послал в Академию. Он был скромный парень, не болтун. Знали только я и Морозов. Мы не придали этому значения, в конце концов шла война…
Подполковник помолчал и резко кивнул.
— Я знал об этом и сказал замполиту. Где-то мы похвастали, что у нас в полку такой стрелок. И забыли. Думаешь только о войне, будто она тебе дочь или мать, простите глупое сравнение… Только о ней… Я мог вчера не выпустить его в полет, и он уехал бы заниматься космическим пространством… И для того ведь воюем, чтобы такие занимались своим сумасшедшим делом… Весь день огорчаюсь. У меня сын так погиб… Не сохранил человека…
Борисов поразился многословию подполковника и подумал: это у него от волнения. «А что можно было сделать? Послать к нам художника? А тот, черт его знает, в будущем Рембрандт или Репин!»
Командир полка бросил бесполезное письмо в открытый ящик стола. Поглядел на Борисова нахмуренным взглядом из-под поседевших за последний год мохнатых бровей, вытянул длинные пальцы на ручках кресла.
— Послушайте, — сказал он.
В полумраке за окном, за тяжелой портьерой дышал морской прибой.
— Оно теперь шумит по-весеннему, и веет от него миром, что ли, тишиной и концом войны. Помните, Борисов, мы ведь теперь знаем, что это скоро, что нам уже недолго возить смерть под крыльями и скоро нам среди побед и всяких там радостей предстоит сосчитать, сколько же мы безвозвратно потеряли. Вот об этом я сегодня думал… Идите, принимайте стрелка… Приказ у начальника штаба.
Борисов поднялся, и в это время вспыхнули лампы. Темнота, заклубившись на мгновение и растаяв, открыла мавританские своды зала с бронзой и позолотой и хрусталь люстры, оленьи рога по стенам, фанерную перегородку, за которой вдруг застучала машинка (там штаб и оперативный отдел). Борисов заглянул туда.
На вертящемся стуле сидела Оля и что-то печатала. Ее милое некрасивое лицо было заплакано и нежно светилось, словно просыхая под светом лампы.
— Пишу в вашу эскадрилью о новом стрелке Ивашенко Алексее Григорьевиче, художнике, — сказала она.
— А слезы зачем?
— Просто так.
— Просто так не надо.
— Товарищ гвардии капитан, у меня просьба: есть у вас фотокарточка Кости Липочкина? Дайте, я попрошу, ребята переснимут…
Оля глядела в пол: