Соловьев это очень хорошо понимал и даже сам возглавлял атаку на Василия Ивановича, с которым был дружен, долго служил вместе, но именно в силу дружеских своих чувств не мог повлиять на него и, как говорится, выправить положение.
Когда Василия Ивановича взяли от нас, комиссар (к тому времени замполит) крепко горевал, все это видели, но он пересилил себя и начал работать так, как ему давно хотелось. С новым командиром они сошлись не сразу: уж очень несхожие это были люди.
Совсем иначе, не так, как Василий Иванович, повел себя наш новый командир. Как сейчас помню его первую беседу. Он начал ее так:
- Говорят, у вас подраспустился личный состав?
С этим вопросом он при всех обратился к заместителю по политической части майору Соловьеву. Соловьев с достоинством принял этот справедливый упрек.
Замполит был человек душевный, под стать Василию Ивановичу, кадровый политработник. В этом кругу мало было людей с жилкой теоретика, все больше практики-воспитатели, а наш был философ. Занятия, которые он проводил, действительно увлекали. Его любили, как и Василия Ивановича. Он хотел не внешнего благополучия и гладкости, а чтобы все в самой основе жизни полка было здоровым и жизнеспособным.
При старом командире, как уже сказано, Соловьев не умел настоять на своем, и следы этой старой практики сказывались некоторое время и при новом командире.
- Обстановка требует от нас строгости к себе и другим, - любил напоминать наш новый командир.
Он был гвардии майор, и его только так и называли, никто толком не знал его имени и отчества.
Дня через три после его назначения в полку произошло первое неприятное событие: обнаружилось, что техник второй эскадрильи Вязанкин выпил вечером с приятелем по случаю дня рождения своей дочки и утром едва таскал ноги.
Командир полка дал ему десять суток гауптвахты с исполнением служебных обязанностей. Это было строже, чем мы привыкли. Тут же крепко досталось и Соловьеву.
Таким оказался наш новый командир.
Второе событие этих дней: Вася Калугин и я получили новый самолет. Как раз в то время начали дарить самолеты и танки, построенные на личные средства трудящихся. Это было еще новшество.
Помнится, в конце лета приехала к нам делегация одного уральского завода: двое мужчин и две молоденькие девушки. И в это время Азаринов перегнал к нам новенького «Петлякова» - отличную машину с некоторыми техническими усовершенствованиями.
Новый командир и Соловьев устроили митинг; было сказано, что подарок доверяется нашему экипажу как одному из лучших. Вы понимаете, что эта была честь, и Вася Калугин особенно горячо радовался. Он даже перестал вспоминать свой сто пятый.
Мы покружили двух делегаток над аэродромом, а до мужчин очередь не дошла: начался обстрел.
Вечером в салоне командира делегаты рассказывали о жизни на Урале, спрашивали, как назовут машину, обсуждали разные названия и в конце концов остановились на названии «Месть уральских металлургов» и номере завода и цеха, строившего самолет на свои средства.
За сутки, которые делегаты провели у нас, мы так подружились, что не хотелось их отпускать, да и у девушек разбежались глаза. Климков постарался блеснуть своими изделиями, и это ему удалось, несмотря на скудность запасов.
- Одного мне жаль, Женя и Валя, - сказал Калугин в день отъезда делегатов, - вы уезжаете до первого боевого вылета на вашем самолете. Но я вам напишу: мы будем писать друг другу, согласны?
Они, конечно, были согласны. И уральские Женя и Валя, совсем недавно пришедшие из колхоза на завод, оставили нам свои адреса и фотографии, и Калугин, помнится, говорил, что Женей можно увлечься, - одно к одному.
Случилось так, что мы даже не успели как следует облетать машину, когда пришел приказ о перебазировании на новый аэродром, ближе к Ленинграду, в М.
Всем, кого соединяли с Ленинградом близкие люди или хоть какие-то знакомства, это было по душе. И хотя добираться до Ленинграда было по-прежнему очень трудно, всем казалось, что теперь-то мы стоим рукой подать от города, а следовательно, и от близких нам людей.
Помню, как мы снова устраивались в деревянных домиках возле аэродрома. За всей суетой перелета и устройства многие, да и я не заметили печальной стороны этого события. Калугин почувствовал ее сразу. Он был молчалив и мрачен в этот день, и причину этого я понял за обедом из его же слов.
- Оно, конечно, хорошо жить в комнатах, - мы поместились в одной с Калугиным и инженером эскадрильи, - вот если бы это была Рига или Либава, а то столько месяцев прошло, столько товарищей не вернулось, а мы все еще топчемся на одном месте.
Подлетая к Ленинграду, я увидел его сверху. Улицы были непривычно пустынны. Город жил узенькой дорожкой через Ладогу. Это было тоже видно: по Ладоге шли корабли.
Надо было во что бы то ни стало пробить настоящую дорогу, прорваться. Мы все думали только об этом, и каждый по-своему это переживал.
Мне снилось, как московский поезд входит под деревянную крышу Финляндского вокзала, как первый поезд разрывает красную ленточку. Мне почему-то казалось, что должна быть красная ленточка, как у финиша гонок.