— «Любимый мой, — сказала она, — я понимаю, какую борьбу ты выдержал в своей душе, ведь ты всегда был таким нежным, только я знаю, насколько ты на самом деле ранимый и деликатный, как ты умеешь любить и переживать…». И принялась потихоньку плакать. Крупные прозрачные слезы текли по ее щекам. «Но такой человек, как ты, — сказала она мне, — даже попав в этот ад (см. статью
Вассерман: Да, пока она говорила, наш Найгель лежал чистенький и свеженький, как только что выкупанный младенец, забыл даже свое вожделение к ней, погрузился в сплошную нежность и милосердие, лежал, как птенчик, только что вылупившийся из яйца, ой, как она льнет к нему, как успокаивается и хорошеет ее худенькое, невзрачное личико, а когда он начинает бормотать что-то в ответ на ее ласку и откровенность, то вспоминает про Фрида и Паулу, ведь только этим он может воздать ей, тем единственным способом, который теперь доступен ему, тем единственным рассказом, который до сих пор еще помнит, ведь о себе он не смеет сказать ни слова, ни слова не может произнести без того, чтобы ощутить себя гнусным лжецом, даже слова «я» нельзя ему выговорить без того, чтобы тут же вырвался из него некто другой, и набросился, и заставил замолчать, поэтому он рассказывает ей про Отто, про голубизну его глаз, про его соленые слезы, про тех, кто приходит к нему лишь затем, чтобы взглянуть на эти слезы и попробовать их на вкус, и про то, что тело доктора Фрида покрылось вдруг странной зеленой коростой, расцвело какой-то неизвестной науке сыпью, про несчастного Элию Гинцбурга, который взыскал истины… Так он создает перед ней чудное видение, фата-моргану, разыгрывает мой убогий рассказ в лицах, и голос у него уверенный и спокойный, абсолютно штатский, Тина слушает его, затаив дыхание, глаза ее подернуты тонкой пеленой тумана, ведь известно, есть такой особый взгляд у женщины, когда она вся целиком готова быть твоей…
Найгель: