Мысль об искусстве народном как об искусстве патриотическом, даже если закрыть глаза на ее пагубность, казалась мне смехотворной. Если речь идет о том, что искусство должно поступиться утонченностью формы и «эстетскими изысками» ради того, чтобы быть понятным народу, то я достаточно хорошо знаю светскую публику, чтобы утверждать: по-настоящему безграмотны именно они, а не рабочие-электрики. Так что «народное искусство», по своей форме, скорее должно предназначаться членам Жоке-Клуба[142]
, чем Всеобщей Конфедерации Труда; что же касается сюжетов, то народные романы вызывают такую же тоску у простых людей, как у детей — детские книги. Мы читаем, чтобы знакомиться с небывалым, и рабочим так же любопытно узнать о принцах, как принцам — о рабочих. В начале войны г‑н Баррес твердил, что художник (речь шла о Тициане) прежде всего обязан служить своей родине. Но он способен на служение ей до тех пор, пока остается художником, иными словами — исследует законы, производит опыты и совершает столь же сложные открытия, как научные, не помышляя ни о чем другом — даже о родине — кроме истины. Не стоит уподобляться революционерам, которые из «гражданского самосознания» презирали, если не уничтожали работы Ватто и Латура — а этими мастерами Франция может гордится больше, чем всеми художниками Революции вместе взятыми. Наверное, если бы анатомии предложили органы на выбор, она не выбрала бы самое нежное сердце. Не доброта отзывчивого сердца — в действительности, исключительная, — вынудила Шодерло де Лакло написать «Опасные связи», и не пристрастие к мелкой или крупной буржуазии побудили Флобера избрать сюжеты «Мадам Бовари» и «Воспитания чувств». Другие считают, что в эпоху скоростей искусство будет кратким, — так перед войной обещали, что она кончится очень быстро. Железная дорога тоже могла бы положить конец созерцанию, но глупо сожалеть о времени дилижансов: автомобиль восполнил их функции, и туристы по-прежнему останавливаются у заброшенных церквей.Образ, данный нам жизнью, приводит за собой в реальность этого момента многочисленные и разнообразные ощущения. Например, вид обложки прочитанной прежде книги выткет в слогах ее названия лунные лучи далекой летней ночи. Вкус утреннего кофе с молоком приведет за собой смутную надежду на хорошую погоду, которая когда-то так часто, — пока мы пили его из белой фарфоровой чаши, с жирной плиссировкой из молочной пенки, и день еще был цел и полон, — улыбалась нам в светлой неопределенности утренней зари. Час — это не только час. Это ваза, наполненная ароматами, звуками, замыслами, погодой. То, что мы называем реальностью, есть определенная связь между ощущениями и воспоминаниями, окружающими нас одновременно, — связь, которая упраздняет возможность простого кинематографического вѝдения, тем больше удаляющееся от истины, что подразумевает, будто ею ограничивается, — эта связь неповторима, и писатель обязан найти ее, чтобы навеки связать два предела своей фразой. Можно до бесконечности разнообразить описание деталями, которые фигурировали в месте повествования; истина начнется лишь в тот момент, когда писатель выявит два различных объекта, установит их связь, в искусстве аналогичную связи причинного закона в научном мире, и стянет их надлежащими кольцами прекрасного стиля; когда, подобно жизни, он сопоставит свойство, общее двум ощущениям, и высвободит их единую сущность, увязав то и другое, чтобы уберечь их от превратностей времен, в метафоре. Разве не сама природа наставила меня на путь искусства, разве не она была началом искусства, зачастую позволяя мне узнать о красоте вещи только много времени спустя — и только в другой: комбрейский полдень — в шуме его колоколов, донсьерские утренники — в икоте батарей? Связь бывает и не очень занятна, предметы заурядны, слог плох, но если этого нет, нет ничего.