Режиссер выбрал поляну под тремя могучими соснами, сплошь залитую нежарким солнцем. Воздух здесь был полон запаха чистого мокрого песка, сосновых шишек и свежего цветочного меда. Мы разбрелись по ближним зарослям, чтобы набрать сушняку для костра, а Мария Петровна и Петр Ефимович расположились на полянке чистить рыбу. Старый актер заявил, что варку ухи он берет на себя и никому этой роли не уступит. Он помогал Марии Петровне вынимать из плетенки окуней, колол пальцы об острые плавники и беспрерывно чертыхался.
Я соорудил из собранного сушняка шалашик, подложил снизу пучок успевшей высохнуть на солнце, шелестевшей в руках травы, сунул в него спичку, и в то же мгновение над полянкой занялся тихий, вначале тонкий и робкий, дымок костра. Режиссер балагурил, сыпал остротами и раскладывал на целлофановой скатерти бутерброды с кетовой икрой, колбасу, вареные яйца, яблоки.
Костер разгорался все ярче. Петр Ефимович успел спуститься вниз, к ручью, и теперь прилаживал над огнем большую кастрюлю с очищенной и выпотрошенной рыбой. Несколько красноперок он тщательно обернул газетой и сунул в раскаленные угли, обещая угостить нас печеной рыбой. Ромуальд Ксенофонтович ловким ударом ладони выбил пробку из бутылки с коньяком. Разлив светло-коричневую, янтарную жидкость в пластмассовые стаканчики, он роздал их каждому из нас и торжественно провозгласил:
— За человека!
Мы выпили молча, как это всегда бывает среди не успевших еще как следует познакомиться людей. Я смотрел на костер, и мне почему-то вспомнилась зима 1941 года, Подмосковье, фронтовые сто граммов и почти такой же костер на свежем, только что выпавшем снегу. Я, как и другие бойцы нашей батареи, дремал у костра. Лицо так накалилось, что вот-вот должно было вспыхнуть, а спина будто покрывалась льдом от холода. Вспомнилось, как прогорела от прилетевшей искры моя шапка и как утром наши гаубицы снова открыли огонь. Мне захотелось рассказать обо всем этом, и я рассказал.
— И знаете, чем были заняты мои думы у того костра? — невольно вырвалось у меня. — Я вспомнил о своей первой любви. Девушку звали Женей. И мне чудилось, что не пламя костра, а горячие глаза любимой согревают меня. От жары проснулся, шапка дымилась, а я был счастлив…
Проговорив все это, я взглянул на Нагорного и вдруг понял, насколько неуместно было сейчас это мое воспоминание. Он весь сжался, словно ожидая удара. Но режиссер тут же уцепился за эту тему.
— Любовь — это чудо! — с подъемом произнес он. Крепкие золотые зубы его так хрустнули яблоком, что во все стороны брызнул сок. — Да, чудо. И если в тебе не живет вечное чувство любви или нет на земле человека, который бы любил тебя, ты напрасно родился. Вы посмотрите на людей в большом городе. Они на ходу прыгают в троллейбус, мчатся по эскалатору метро, перебегают через улицу, рискуя попасть под первую же машину. И со стороны кажется, что вся их жизнь заключена в этой непонятной, стремительной и беспорядочной беготне. Разве что вы увидите промелькнувшую возле вас улыбку девушки или нахмуренные брови старика. Но ведь у каждого человека — сердце. И в каждом сердце — своя, пусть маленькая, буря. Это или буря радости, или неизбывное горе, или клокотание творческой мысли.
Режиссер говорил быстро, восторженно, никому не давая перебить себя и не забывая с аппетитом уплетать яблоко.
— Я считаю, что самое умное, чего достиг человек, — это умение любить женщину. Все прекрасное на земле производно от этой любви, — пылко произнес он и обвел всех просветленным ликующим взглядом.
— Точно так же считал Горький, — спокойно, будто самому себе проговорил Нагорный, подкладывая в костер сушняк.
Я посмотрел на режиссера. Чуть выпуклые глаза его улыбались все так же искренне и приветливо, а щеки вспыхнули еще ярче.
— Это — бестактно! — мрачно воскликнул Петр Ефимович, помешивая деревянной ложкой закипавшую уху.
Я успел заметить, что его глаза подобрели и засветились едва приметной радостью, но так и не понял, кому он адресовал свое замечание.
Нонна вздрогнула, точно обожглась о раскаленные угли, вскочила на ноги и, заложив руки за спину, оперлась ими о широкий корявый ствол сосны. В этот момент мне показалось, что сосна рядом с ней стала моложе.
— Но даже если есть любовь, но нет труда, который несет в себе радость и веру в жизнь, человек не может испытывать полного счастья, — громче сказал Ромуальд Ксенофонтович, видимо стараясь, чтобы его обязательно услышала Нонна. — Вы слышите: над нами, не переставая, свистит какая-то птица. Она сидит где-то там, на самой макушке этой древней сосны, и ее свист полон наивного светлого счастья. Слышите?
Мы прислушались. Трещали сучья в костре, булькала уха, на перекате мирно звенел ручеек, но свиста птицы, кажется, никто не услышал.