В полицейском управлении в Тоёхаси с меня сняли первичный допрос. Чтобы как-то выгородить Мицуо, я упорно твердила, что он меня вовсе не похищал, что я сама пошла с ним. Но, поскольку по-настоящему меня должны были допрашивать в Токио, полицейские слушали меня в пол-уха. Они передали мне мои вещи: пиджак, бейсболку и узелок с вещами. Все эти вещи принесли потом — они остались на сиденье в вагоне, когда меня так неожиданно схватили и увели. Следователь велел посмотреть, что в узелке, и подтвердить, что вещи мои. Там оказались кроме грязного полотенца намокший рулон туалетной бумаги, зубная щётка, алюминиевая кружка и банка из-под леденцов. Ещё там была самодельная бумажная папка с наклеенной на лист бумаги вырезкой из газеты, которой Мицуо так дорожил. Зачем-то он её, наверное, переложил в мой узелок. То ли по ошибке, то ли нарочно. В общем, я решила, что она у меня останется. Мицуо, наверное, не стал бы возражать. Я развернула бумажный лист. Кроме наклеенной газетной заметки с фотографией кладбища и портретом моего отца там были ещё штук двадцать вырезок из газет в конторском конверте. Все они были связаны с теми событиями: с самоубийством моего отца, когда я была ещё младенцем, а Мицуо жил на кладбище. Эти заметки он тоже наверняка вырезал из библиотечных газетных подшивок. Я даже чуть не рассмеялась при мысли о том, какие дыры остались в тех газетах. Там были заметки о брошенном ребёнке, о самоубийстве целой семьи, о бродячих собаках, о холере… Это был, так сказать, ещё один мир, которым жил Мицуо, — мир, откуда открывался вход в «холодную спальню» обезьян.
После того, как я опознала свои личные вещи, меня в сопровождении женщины-полицейского отправили в городскую больницу. Мицуо тоже, вероятно, доставили туда, но я не знала, где он, и не понимала, зачем всё это. Сколько я ни просила, чтобы с Мицуо не обращались как с преступником, ничего изменить я не могла: я находилась теперь «под охраной и на попечении», а он «под арестом». Мне, в мои двенадцать лет, хорошо была понятна огромная разница между первым и вторым. Учитывая эту разницу, сколько бы я ни умоляла дать мне увидеться с Мицуо, сколько бы ни кричала, ни звала его по имени, всё равно от этого не было бы никакого проку, — в чём я вполне отдавала себе отчёт. Так что я не рыдала и не требовала дать мне с ним встретиться, а просто подчинялась тому, что говорили мне взрослые. Но горькие мысли, словно лёд, холодили сердце.
Хотя я не была больна, в больнице меня уложили на койку и провели медицинский осмотр. С меня сняли одежду, санитарки обтёрли влажными полотенцами всё тело. Мне дали белый спальный халатик, я легла в постель, и сразу же навалилась свинцовая дремота. Я мгновенно провалилась в глубокий сон — наконец-то снова на настоящей кровати.
Когда я проснулась, передо мной было такое знакомое лицо мамы. Она смотрела на меня не отрываясь. Я поспешно снова закрыла глаза. Мама продолжала ещё внимательнее смотреть на меня. С того момента я поняла, что меня вернули в мамино время и пространство.
Прошло, наверное, дня два, пока мы вернулись в Токио. Точно уже не помню. Кажется, в эти дни я только спала и ела. Больше мне ничего не хотелось. Я не могла ни о чём думать и ничего не чувствовала. Я была как потерянная. В Токио меня, кажется, ещё основательно допрашивали, но я ничего не помню. В свои двенадцать лет я не понимала, о чём они говорят, когда меня спрашивали, как я проводила время с Мицуо. Не знаю, достаточно ли я сделала, чтобы выгородить Мицуо: говорила, что он ничего плохого мне не делал, что я сама с ним пошла, что он был со мной очень добр, что он за всё платил сам, что вообще ни разу не было ничего страшного…