Проснувшись перед вечером на диване в чужой квартире, я быстро вскочил и с жесточайшею головною болью бросился скорей бежать к себе на квартиру; но представьте же себе мое удивление! только что я прихожу домой на свою прежнюю квартиру, как вижу, что комнату мою тщательно прибирают и моют и что в ней не осталось уже ни одной моей вещи, положительно, что называется, ни синя пороха.
– Как же и куда все мое отсюда делось?
– А ваше все, – отвечают, – перевез к себе капитан Постельников.
– Позвольте-с, – говорю, – позвольте, что это за вздор! как капитан Постельников перевез? Этого быть не может.
– Нет-с, – говорят, – действительно перевез.
– Да по какому же праву, – говорю, – вы ему отпустили мои вещи?
Но вижу, что предстоящие после этого вопроса только рты разинули и стоят передо мною как удивленные галчата.
– По какому праву? – продолжаю я добиваться.
– Капитану-то Постельникову? – отвечают мне с смущением.
– Да-с.
– Капитану Постельникову по какому праву?
– Ну да: капитану Постельникову по какому праву?
Галчата и рты замкнули: дескать, на тебя, брат, даже и удивляться не стоит.
– Вот, – говорят, – чубучок ваш с змеиными головками капитана Постельникова денщик не захватил, так извольте его получить.
Я рассердился, послал всем мысленно тысячу проклятий, надел шинель и фуражку, захватил в руки чубучок с змеиными головками и повернулся к двери, но досадно же так уйти, не получа никакого объяснения. Я вернулся снова, взял в сторонку мать моего хозяина, добрейшую старушку, которая, казалось, очень меня любила, и говорю ей:
– Матушка, Арина Васильевна! Поставьте мне голову на плечи: расскажите, зачем вы отдали незнакомому человеку мои вещи?
– Да мы, дитя, думали, – говорит, – что сынок мой Митроша на тебя жалобу приносил, что ты квартиры не очищаешь, так что тебя по начальству от нас сводят.
– Ах, Арина Васильевна, да разве, мол, это можно, чтобы ваш сын на меня пошел жаловаться? Ведь мы же с ним приятели.
– Знаю, – говорит, – ангел мой, что вы приятели, да мы думали, что, может быть, он в шутку это над тобой пошутил.
– Что это: жаловаться-то, – говорю, – он в шутку ходил?
– Да.
– Арина Васильевна, да нешто этак бывает? Нешто это можно?
Арина Васильевна только растопырила руки и бормочет:
– Вот, говори же, – бает, – ты с нами! – мы сами, дитя, не знаем, что у нас было в думке.
Я махнул рукой, захватил опять чубучок, сухо простился и вышел на улицу.
Глава двадцать седьмая
Не могу вам рассказать, в каком я был гадком состоянии духа. Разыгранная со мною штука просто сбила меня с пахвей, потому что я, после своего неловкого поведения у знакомых дам капитана, ни за что не расположен был жить у его сестры и даже дал было себе слово никогда не видать его. Комната мне нравилась, и я ничего не имел против нее, но я имел много против капитана; мне его предупредительность была не по нутру, а главное, мне было чрезвычайно неприятно, что все это сделалось без моей воли. Но я мог сердиться сколько мне угодно, а дело уже было сделано.
Досада объяла меня несказанная, и я, чтобы немножко поразвлечься и порассеяться и чтобы не идти на новую квартиру, отправился бродить по Москве.
Я ходил очень долго, заходил в несколько церквей, где тупо и бессознательно слушал вечернюю службу, два или три раза пил чай в разных трактирах, но, наконец, деваться более было некуда. На дворе уже совсем засумерчило, и по улицам только изредка кое-где пробегали запоздалые чуйки; бродить по улицам стало совсем неловко. Я подошел к одному фонарю, вынул мои карманные часы: было одиннадцать часов. Пора было на ночлег; я взял извозчика и поехал на мою новую квартиру. К удивлению моему, у ворот ждал меня дворник; он раскрыл передо мною калитку и вызвался проводить меня по лестнице с фонариком, который он зажег внизу, в своей дворницкой. Ремень, приснащенный к звонку моей квартиры, был тоже необыкновенно чуток и послушен: едва я успел его потянуть, как дверь, шурша своим войлочным подбоем, тихо отползла и приняла меня в свои объятия. В передней, на полочке, тихо горел чистенький ночничок. Комната моя была чиста, свежа; пред большим образом спасителя ярко сияла лампада; вещи мои были разложены с такой аккуратностью и с таким порядком, с каким я сам разложить их никогда не сумел бы. Платье мое было развешено в шкафе; посреди стола, пред чернильницей, лежал мой бумажник и на нем записка, в которой значилось: «Денег наличных 47 руб. ассигнациями, 4 целковых и серия», а внизу под этими строками выдавлена буква «П», по которой я узнал, что всею этой аккуратностью в моей комнате я был обязан тому же благодатному Леониду Григорьевичу.
«И скажите, пожалуйста, – рассуждал я себе, – когда он все это делал? Я раскис и ошалел, да слоны слонял по Москве, а он как ни в чем не бывал, и еще все дела за меня попеределал!»