Встречаю на другой день в березовой рощице отца дьякона; сидит и колесные втулки сверлит.
– Вы, – говорю, – отец дьякон, как поживаете?
– Ничего, – говорит, – Орест Маркович; живем преестественно в своем виде. Я в настоящее время нынче все овцами занимаюсь.
– А! а! скажите, – говорю, – пожалуй, торговать пустились?
– Да-с, овцами, и вот тоже колеса делаю и пчел завел.
– И что же, – говорю, – счастливо вам ведется?
– Да как вам доложить: торгую понемножку. Нельзя: время такое пришло, что одним нынче духовенству ничем заниматься нельзя. Нас ведь, дьяконов-то, слыхали?.. нас скоро уничтожат. У нас тут по соседству поливановский дьякон на шасе постоялый двор снял, – чудесно ему идет, а у меня капиталу нет: пока кой-чем берусь, а впереди никто как Бог. В прошлом году до сорока штук овец было продал, да вот Бог этим несчастьем посетил.
– Каким, – говорю, – несчастьем?
– Да как же-с? разве не изволили слышать? ведь мы всё просудили с отцом Маркелом.
– Да, да, – говорю, – слышал; рассказывал мне отец Иван.
– Да мы, – говорит, – с ним, с отцом Иваном, тут немного поссорились, и им чрез нас вдобавок того ничего и не было насчет их плясоты, а ведь они вон небось вам не рассказали, что с ними с самими-то от того произошло?
– Нет, мол, не говорил.
– Они ведь у нас к нынешнему времени не от своего дела совсем рассудок потеряли. Как с племянницею они раз насчет бабьего над нами преимущества поспорили, так с тех пор всё о направлении умов только и помышляют. Проповеди о посте или о молитве говорить они уже не могут, а всё выйдут к аналою, да экспромту о лягушке: «как, говорят, ныне некие глаголемые анатомы в светских книгах о душе лжесвидетельствуют по рассечению лягушки», или «сколь дерзновенно, говорят, ныне некие лжеанатомы по усеченному и электрическою искрою припаленному кошачьему хвосту полагают о жизни»… а прихожане этим смущались, что в церкви, говорят, сказывает он негожие речи про припаленный кошкин хвост и лягушку; и дошло это вскоре до благочинного; и отцу Ивану экспромту теперь говорить запрещено иначе как по тетрадке, с пропуском благочинного; а они что ни начнут сочинять, – всё опять мимоволыю или от лягушки, или – что уже совсем не идуще – от кошкина хвоста пишут и, главное, всё понапрасну, потому что говорить им этого ничего никогда не позволят. Вы у них изволили быть?
– Был.
– И непременно за писанием их застали?
– Кажется, – говорю, – он точно что-то писал и спрятал.
– Спрятал! – быстро воскликнул дьякон, – ну так поздравляю же вас, сударь… Это он опять расчал запрещенную проповедь.
– Да почему же вы так уверены, что он непременно запрещенную проповедь пишет?
– Да потому, что и о лягушке, и о кошкином хвосте, и о женском правиле им это все запрещено, а они уж не свободомысленны и от другого теперь не исходят.
– Отец Маркел же, – любопытствую, – свободнее?
Дьякон крякнул и рукой махнул.
– Тоже, – говорит, – сударь, и они сильно попутаны; но только тот ведь у нас ко всему этому воитель на враги одоления продерзостью возмогает.
– Вот как?
– Как же-с! Они, отец Маркел, видя, что отцу Ивану ничего по их доносу не вышло ни за плясание, ни за карты, впали в ужасную гневность и после, раз за разом, еще сорок три бумаги на него написали. «Мне, твердят, уж теперь все равно; если ему ничего не досталось, так и я ничего не боюсь. Я только, говорят, дороги не знаю, а то я бы плюнул на всех и сам к Гарибальди пошел». Мне даже жаль их стало, потому ничего не успевает, а наипаче молва бывает. Я говорю: «Отец Маркел, бросьте все это: видите, говорю, что ничего уже от него при нынешнем начальстве не позаимствуешь». Не слушает. Я матушку их, супругу, Марфу Тихоновну, начал просить. «Матушка, говорю, вы уговорите своего отца Маркела, чтоб он бросил и помирился, потому как у нас по торговой части судбище считается всего хуже, а лучше всего мир». Матушка сразу со мной согласились, но говорят: «Ох, дьякон, молчи: он просто вроде как бы в исступлении ума». Стоим этак с нею за углом да разговариваем, а отец Маркел и вот он.
«Что, – говорит, – все тут небось про меня злословите?»
Матушка говорит: «Маркел Семеныч, ты лучше послушай-ка, что дьякон-то как складно для тебя говорит: помирись ты с отцом Иваном!» А отец Маркел как заскачет на месте: «Знаю, говорит, я вас, знаю, что вы за люди с дьяконом-то». И что же вы, сударь, после сего можете себе представить? Вдруг, сударь мой, вызывает меня через три дня попадья, Марфа Тихоновна, через мою жену на огород.
«Ох, дьякон, – говорит, – ведь нам с тобой плохо!»
«Что, мол, чем плохо?»
«Да ведь мой отец Маркел-то на нас с тобой третьего дня репорт послал».
Так, знаете, меня варом и обварило…
«Как так репорт? В каком смысле?»
«А вот поди же! – говорит. – Как мы с тобой онамедни за углом стояли, он после того целую ночь меня мучил: говори, пристает, жена, как дьякон тебе говорил: чем можно попа Ивана изнять?»
«Ничем, – говорю, – его изнять нельзя!»