— Это работа войск СС! — твердит он, нервно затягиваясь. — Секретная операция! Особые отряды! Они обеспечивают безопасность наших тылов.
Мориц не унимается. Бледный от гнева, он глухим голосом повторяет:
— Да о какой секретности вы говорите, когда кто угодно может туда заявиться и присоединиться к расстреливающим! Убивать женщин от нечего делать! Полное отсутствие дисциплины, это недопустимо!
К нему присоединяется и Лафонтен, он говорит более спокойно и определенно:
— Господин комендант, там отсутствует какая бы то ни было гигиена, это создает серьезную угрозу возникновения инфекционных болезней, в том числе — и для наших людей! И что будет со всеми этими детьми, с младенцами? Их ведь не расстреляют, как взрослых?
Комендант, чтобы отвязаться от них, обещает поговорить об этом с офицером СС, который находится здесь же, в гостинице. Мориц с Лафонтеном отвечают, что подождут.
Морицу этот разговор дается нелегко, он совершенно измучен. Он не был готов к такой ситуации и впервые утратил почву под ногами, почувствовал, насколько он далеко от дома. Так далеко от Кельштайна, от родных краев, от привычных ощущений. Раньше ему достаточно было закрыть глаза — и тут же вспоминался особенный запах отцовской лесопилки, сложный запах, усиливавшийся по мере приближения к ней: в нем смешивались дух старых побелевших стволов, сложенных у обочины, и сохнущих под навесом досок, и теплого сырого дерева у сушильни, запахи коры и стружек, и особенно сильный — опилок, усыпавших все кругом, словно нежно-розовым снегом. Да, раньше ему легко было вызвать в памяти это благоухание, неразрывно связанное с визгом пилы. Морицу тягостно, беспокойно, он не может справиться с впервые испытанным неприятным чувством.
Лафонтен, опустив голову и наморщив лоб, покусывает чубук трубки, которую ему никак не удается раскурить, и носком сапога ворошит гравий.
Время идет. Они ждут. Около часа ночи из кабинета коменданта вылетает взбешенный командир взвода Waffen S.S. и, хлопнув дверью, удаляется.
Он только что подтвердил приказ немедленно уничтожить всех евреев, в том числе — женщин и детей. Приказ отдан на самом верху, и нечего тут обсуждать. Возмущенному Лафонтену комендант велит сейчас же вернуться в лазарет.
Но Мориц уперся. Он наделен чисто кельштайнским упрямством: если уж у него в голове засела какая-то мысль, она держится там крепко, как лишайник цепляется за камень. Он без передышки повторяет, что надо поддерживать боевой дух его солдат, а при виде подобных действий он может лишь слабеть. С простодушием, доходящим до глупости, он требует, чтобы фельдмаршалу был отправлен рапорт и чтобы завтра же на рассвете к детям, брошенным без всякого присмотра, отправили пастора. Комендант сдается и соглашается в последний раз вступиться за детей.
Поздним утром, когда Лафонтен в лазарете занимается тяжелоранеными из отряда, угодившего в советскую партизанскую засаду, а Мориц делает смотр своей роты, наконец приходят распоряжения.
Выслушав отчет пастора Юнга, посетившего зловонные казармы, офицеры вермахта переругались с эсэсовцами, да еще капитан из разведки, подчинявшийся напрямую Берлину, подлил масла в огонь.
Морица на это собрание не допустили, но после, в конце концов, сообщили, что ему поручено лично следить за тем, чтобы солдаты не покидали расположения части. Нарушивший приказ должен подвергнуться аресту.
— А что насчет детей, комендант?
На этот вопрос офицер, непонятно почему смутившись, отвечает Морицу, что добился от эсэсовцев разрешения отправить в казармы санитаров. Ребят младше двенадцати лет отделят от женщин. Заниматься этим поручено доктору Лафонтену. После того как детей соберут вместе и окажут им первую помощь, за ними прибудут грузовики.
— А за евреек хлопотать бесполезно! Добудьте грузовики, лейтенант, возьмите несколько человек из своего подразделения и отвезите детей туда, куда скажут. Выполняйте!
Когда закончились эти изнурительные ночь и день, Лафонтен, которому очень хотелось верить, что их ходатайство имело успех, сбросил халат, словно изношенную кожу. Школа, превращенная им в лазарет, заполнилась за несколько часов и мгновенно пропахла карболовой кислотой, пропиталась сладковатым душком запекшейся крови и едкой рвотной вонью.
— А где Клара? — спрашивает Лафонтен, когда раненые украинские полицаи окликают его на своем языке.
Но крохотная, с головы до ног одетая в черное женщина неопределенного возраста, приставленная к нему переводчицей, уже два дня не появляется. Доктор разводит руками, показывая, что ничего не понимает, отодвигает ногой таз, наполненный грязными повязками, и выходит. Он зовет с собой троих санитаров, отбирает медикаменты, которые могут понадобиться ему для того, чтобы лечить детей. Во дворе ждет окутанный дымом грузовик.