И вот однажды утром — году, должно быть, примерно в 1910-м — отец, посреди ночи завалившийся спать одетым поперек кровати, так и не проснулся. Клара тормошила его за небритые щеки, дергала за жилет. Старик лежал с открытыми глазами и открытым ртом, как будто собирался что-то сказать. Он был мертв. А Кларе предстояло на всю свою собачью жизнь остаться в этом безвестном городишке, Краманецке. Сирота. Одичавший ребенок. Тощая замарашка, старающаяся всем угодить. Измученная, затравленная. Очень быстро она стала одинаково или почти одинаково хорошо говорить на двух языках. Потом вышла замуж за русского старика, драчливого пьяницу, но и тот вскоре умер. Его маленькая жена снова осталась сиротой, только теперь она была и сиротой, и вдовой. Вскоре начались годы революционных потрясений, Клара пошла по рукам, несколько раз рожала мертвых детей, затем был голод, о котором у нее сохранились навязчивые воспоминания.
Клара по-прежнему выглядит спокойной, но в ее голосе, в ее отсутствующем взгляде навеки запечатлены сцены, которые теперь врезаются и в память Лафонтена, ближе к рассвету склонного верить в худшее… Она рассказывает про голодомор. Восемь или десять лет назад советское государство отбирало у украинских крестьян все до последнего зернышка. Реквизиции. Безжалостные обыски. Клара рассказывает доктору обо всем, что видела. На своем сохранившемся от детства немецком она описывает истощенных, побирающихся и ворующих мальчишек, которые били тех, кто послабее, чтобы отнять у них жалкие крохи еды. Каждый сам за себя! Везде, на сотнях тысяч километров царила жестокость, так было по всей Украине. Рядом с кладбищами находили скелеты, с которых мясо было соскоблено, как будто они побывали в руках мясника. Жители соседних деревень, сбившись в шайки, подстерегали сирот, оглушали их ударами и утаскивали к себе. Одичавшие дети казались толстыми, потому что пухли от голода, но это был ложный жир, отравленная плоть. Да, Клара видела все своими глазами, здесь всем пришлось такое пережить. Голод на Украине.
Вооруженные люди, крестьяне из революционных комитетов и комсомольцы, повсюду выискивали тайники, разбирали крыши, вспарывали постели. Они не оставляли ничего. За три зернышка, зашитых за подкладку, — пуля в голову! Несомненно, за этим стоял какой-то чудовищный план. А когда существует план — с людьми не считаются. Особенно в тех случаях, когда план задуман где-то очень далеко, очень высоко.
Еще Клара рассказывает о том, что один из ее тогдашних «мужей» работал могильщиком. У него водилось немножко деньжат — при условии, что он ежедневно бросал в общую яму свою норму трупов, ну, или умирающих, какая разница?.. «Мужа» этого расстреляли. Говорили, будто он торговал человечиной. Варил и продавал. Клара тоже ее ела. «Ешь», — говорил он, и она ела. Иначе она бы не выжила. Потом о ней заботился другой человек, вернее, он взял ее к себе, чтобы она ему прислуживала. Клара все вытерпела без жалоб. Она всякого насмотрелась.
Сцены, которые она описывала, ошеломляли Лафонтена. К рассвету у него начинала болеть голова. Он был совершенно уверен, что Клара говорит правду, но страдал оттого, что не в силах был представить себе человеческую жестокость в таком масштабе. Можно поочередно представлять себе муки одного человека за другим, но не всех сразу. Массовые страдания становятся абстрактными. Человек вообще, человек, истребляемый массово, сочувствия у нас не вызывает. Доктор запишет в своем дневнике: «Почему при столкновении с непомерным злом наша способность чувствовать оказывается бессильной? Точно так же, как наше сознание не воспринимает слишком малых впечатлений, мы неспособны и представить себе зло, когда оно чрезмерно… Воображение немощно! Воображение мертво! И мы испытываем безграничное отвращение к самим себе. Мерзости блекнут в цифрах — столько-то раненых, столько-то убитых — и датах…»
Грузовик въехал в ворота казармы. На этот раз двор забит эсэсовцами. Чувствуется предельное напряжение нервов. Даже не входя в дом, Лафонтен сразу ощущает смрад агонии. Полковник СС, которому совершенно не хочется видеть врача здесь, где держат в заточении и казнят, бесконечно долго изучает командировочное удостоверение, выданное на самом верху. Но Лафонтен твердо намерен войти, подняться на второй этаж, провести дезинфекцию, обеспечить детям медицинскую помощь, накормить их и напоить. Выхватив бумагу из рук офицера, он требует, чтобы его санитарам помогли выгрузить ящики и фляги с водой.
Как ни странно, сейчас вонь не так шибает в нос, как в первый раз. Он обходит все комнаты, перешагивая через тела, гниющие в загустевших, запекшихся лужах. Начинает сортировать: мертвые, умирающие, безнадежные. Прикидывает, кого куда, велит открыть окна и как следует вымыть большой зал, чтобы разместить там детей.