У Лафонтена горечь во рту не только от пыли. Лежащий в нагрудном кармане блокнот совсем легкий — до чего же он невесомый в сравнении с тем узлом из стальных тросов, который теперь заменяет ему сердце. Но больше всего сегодня утром ему мешают его собственные руки, он не знает, куда их девать. Они отяжелели, его руки, и словно изуродованы воспоминанием о тех движениях, которые им пришлось проделать, когда он схватил и приподнял Клару. Да, эти грязные лапы фальшивого врача подхватили ее легкое тельце под мышки, под хрупкие крылышки перепуганной птички, вытолкнули ее из зала, заставили встать среди идущих на смерть женщин. Да, руки Лафонтена проделали все эти жесты убийцы по доверенности. А у рук есть своя память! Цепкая, плотная, грубая память, зудящая на поверхности кожи, въевшаяся в плоть ладоней, дергающая каждый нерв, каждую жилку, расползающаяся вдоль потных линий жизни, забивающаяся под каждый ноготь грязными воспоминаниями. Надо постоянно чем-нибудь занимать эти руки, слишком хорошо помнящие о совершенных преступлениях. Находить для них какие-нибудь мелкие дела, например, почесать макушку или затылок, поиграть трубкой или коробком спичек, побарабанить по чему-нибудь железному. Если мы, на беду свою, позволим нашим раскрытым и праздным рукам подняться перед лицом и начнем разглядывать свои десять пальцев, едва пошевеливающих уличающими фалангами, мы сразу поймем, что леденящие душу воспоминания хранятся вовсе не в голове у нас, они — в непристойной плоти этих рук. Каждый отпечаток пальца — словно печать, удостоверяющая, что зло совершилось.
Лафонтен, такой одинокий за спиной молчаливого шофера, боится этих сверхпамятливых зверей, неприметно вспухающих ниже запястий. Он трет ладони одну о другую, словно хочет стереть грязь или согреть, потом, несмотря на жару, натягивает форменные перчатки. «Вот этот разрыв, — сказал бы сейчас пастор Юнг, — и есть великое и таинственное испытание для вашей души!» А Лафонтен ответил бы ему: «Вся моя душа уместилась в моих руках!»
Если бои уже идут, вскоре этим рукам найдется занятие, они будут копаться в окровавленных органах, пилить кости. А потом, когда наступит зима, они займутся обморожениями, мелкими незаживающими ранками, онемениями. Но сколько ни занимай их, не давая им ни минуты покоя, — они вспомнят. Они сохранят отпечаток незаметного и страшного жеста, их липкая память останется на каждом предмете, какого они коснутся.
Лафонтен не знает, что в эту минуту и лейтенанту Морицу тоже мешают его чудовищные руки. Трясясь в грузовике, нагруженном пулеметами, гаубицами, противотанковыми минометами, он с нетерпением ждет первых боев. Его руки крепко-крепко сжимают пряжку пояса — до боли, до крови. Стискивают кобуру пистолета и чувствуют холод металла. Им не терпится подняться к темному небу, чтобы дать приказ открыть огонь. Не терпится убивать, чтобы забыть о нескольких маленьких мертвецах.
Что произошло? Когда грузовики с детьми отъезжали от казарм, знал обо всем только Мориц. Внезапно он приказал водителям свернуть к лесу. Его люди не посмели открыто удивиться. Настроение было беспокойное, лихорадочное.
Это был светлый трепещущий лес. Большой лес, нарушающий однообразие равнин, с обеих сторон обхвативший Краманецк. Город словно цеплялся за эту жалкую растительную вертикальность, гордился окружавшими и украшавшими его березами и соснами.
Операция, задуманная эсэсовцами, командирами особых отрядов, и проходившая под надзором высшего руководства, была подготовлена наспех. Мориц, выполняя полученный приказ, велел грузовикам на первом же повороте уйти с шоссе влево, на лесную дорогу. Грубо взревели моторы, шоферы переключили скорость, а вскоре начались рытвины. Машины продвигались с трудом, дети валились друг на друга. Дорога все больше сужалась. Моторы работали с перегрузкой. Нижние ветки хлестали по серо-зеленым крышам кабин. Казалось, стихии вступили в заговор, как бывает в сказках, чтобы сделать лес непроходимым, помешать совершиться преступлению. Как ни ревели, как ни старались грузовики — они не могли сдвинуться с места.
У Морица сдали нервы. Не переставая отчаянно скрести голову, он вылез из кабины и подошел к первой машине, чтобы объяснить шоферу, что надо делать. Велел уложить поверх песка сломанные ветки. Мориц пыхтел и потел: его, простодушно исполнительного, тяготило это трудное и подлое задание, он поймал себя на том, что испытывает странное удовольствие оттого, что столкнулся с непредвиденными трудностями. Его смущало это злобное удовольствие, и оттого он еще сильнее обливался потом.
Нет, до этой поляны добраться решительно невозможно! Ему захотелось развернуться и вместе со всеми детьми вернуться в Краманецк. Взять да и привезти туда детей — в жалком состоянии, но живых!