Помню женщину лет сорока, очень красивую, я видела, как она плясала в Кельштайне на празднике. Она была замужней, с детьми, ее совершенно черные и очень густые волосы зачесаны назад, чуть насмешливая и чувственная улыбка и большие руки, созданные для того, чтобы обдирать кроликов, ласкать детей и прогонять мужчин. А потом я увидела ее умирающей. Отец произносил темные, губительные слова, которые путались у меня одно с другим: лейкемия, пневмония, эмболия… Дверь осталась приоткрытой, и я видела красавицу лежащей, вытянувшей руки вдоль тела. Пахло эфиром. И все заглушал грозный шум ее горячего, прерывистого дыхания. Ее муж, и без того щуплый и весь съежившийся от горя, поглаживал лоб жены. Отец присел на край постели. Сделать уже ничего было нельзя, ожидание тянулось бесконечно, но я хотела видеть и знать. Отец не обращал на меня внимания. Он ждал вместе с остальными. Потом она захрипела — как будто рвалась очень прочная ткань. И внезапно в ночи сделалось тихо. Непристойно тихо. Женщина перестала дышать. Я видела черную пропасть ее открытого рта, заострившийся нос, восковую кожу. Сердце у меня выскакивало из груди, но где-то внутри у меня голосок нашептывал: „Эта женщина была живая, а теперь она мертвая. Я вижу настоящую покойницу. Я видела, как умирают!“ Мне непременно хотелось узнать то, чего не знали другие дети, но смотреть было не на что, и разочарование растворялось в беспредельном ужасе. Я попятилась к двери, но уйти не могла. Отец приложил стетоскоп к белой груди. В этом окаменевшем теле осталось еще немного жизни? Муж целовал ее пальцы, но не смел наклониться к восковому лицу. „Кончено!“ — проговорил отец. Мне было плохо. Красавица будто смотрела куда-то вдаль, прямо перед собой. Отец указательным и средним пальцами опустил ей веки. С тех пор всякий раз, как я слышу, что кому-то „закрыли глаза“, я вижу это точное, умелое движение. Я вижу посиневшую кожу вокруг глаз умершей и нелепый циферблат наручных часов на ее запястье.
Но это было еще не все. Внезапно ее грудь с ужасным шумом приподнялась, наполнилась, ожила, и воздух с неслыханной силой вырвался через рот. Люди, стоявшие вокруг кровати, закричали. У меня подкосились ноги. Но отец уже всех успокоил, аккуратно сложив руки усопшей у нее на груди и тем самым подтвердив реальность смерти.
Позже, в машине, скользящей в непроглядной ночи, когда меня лихорадило и зубы выстукивали дробь, отец после долгого молчания сказал: „Знаешь, Клара, случается, у только что умершего человека из груди выходит воздух. Иногда даже через некоторое время. Но это не остаток жизни. Это механический процесс, из тела выходят последние оставшиеся в нем газы. Это последний, самый последний выдох“.
Тон, каким он произнес эти слова, настолько не соответствовал его научному объяснению, что я разрыдалась. Он дал мне выплакаться, а потом прибавил, глядя на темную дорогу: „Но это не человеческий вздох“.
Я видела и как рождаются дети. И не раз. И помню, в какую растерянность меня приводила неумеренная радость бабушек и прочих женщин в доме, когда они, завладев липким новорожденным, заворачивали его в кипяченые белые пеленки и восторгались этой красной, словно ободранной, зверюшкой. Рождение приводило меня в ужас: кровь, вся эта густая слизь, вопли потной матери, ее багровое неузнаваемое лицо с деревянной ложкой в зубах: когда она тужилась, по-собачьи завывая, ей кричали, чтобы она кусала эту ложку. Это было страшно, даже если ее накрывали большой простыней, простыня тоже была в крови, и отец, неизменно спокойный и решительный, возился там, под этой простыней, а мне издали казалось, что он всю руку погружает в тело женщины. У меня самой живот обжигала боль, когда я на все это смотрела, сжавшись в комок в углу, и однажды я дала себе клятву: никогда, никогда у меня не будет никаких детей! Никогда!
У меня сохранились и очень приятные воспоминания об этих поездках с отцом, о труднодоступных местах, где требовался врач. Самое приятное воспоминание — это снег. Деревья гнулись под белой пеленой, насыпавшейся за одну ночь. Небо низко нависало, белели горы, все звуки делались приглушенными, и машина бесшумно двигалась по узкой и скользкой нерасчищенной дороге. От шин на этом белом войлоке оставался след. Колеса все чаще буксовали, и дальше приходилось идти пешком. Помню тишину и легкие хлопья, которые ветерок сдувал с елей. Отец вытаскивал деревянные снегоступы с кожаными креплениями и длинные-предлинные палки, слишком длинные для моего роста. И мы шли. Мне казалось, что мы отправились в экспедицию, отвечая на чей-то призыв. Где-то кто-то в нас нуждается. Может быть, чья-то жизнь зависит от того, дойдем ли мы к нему по этому снегу, по этой дороге, над которой ветви держат прозрачный голубоватый свод.