Я говорю маме, что больше не хочу учиться в Школе изящных искусств, что не буду получать никаких дипломов и недавно нанялся разнорабочим в больницу Святого Антония. Но главным образом я намерен путешествовать, плыть по воле волн, рисовать и писать. Мать только покачала головой, вскинув брови, но улыбается понимающе, как будто и ей ничего не остается, кроме как дать себя подхватить этой освободительной волне, которая накрыла одновременно и ее, и меня, и многих других. Она, в свою очередь, сообщает мне, что решила оставить работу в книжном магазине у «Одеона», взять долгий отпуск. И тоже собирается уехать.
— Посмотрим, — восклицает она, — посмотрим! В конце концов, я еще молода! И мне надо тебе сказать, Поль, я встретила одного человека… Он мне нравится, и я буду жить с ним. Да, посмотрим…
В воздухе ли что-то такое носится, отчего я слушаю ее не только как мою мать, но и как женщину? «Еще молодую» и полную желаний женщину. А несколько дней спустя мы вместе трогаемся в путь, направляясь на юго-восток. Мама ведет только что купленную малолитражку. Сначала она хочет окунуться в прежнюю лионскую атмосферу, взглянуть на наш прежний квартал. Затем поедет к «одному человеку» в маленький городок в Веркоре. Там мы с ней расстанемся, и дальше я буду путешествовать в одиночестве. Предложение мне нравится.
Я весело уволился из больницы Святого Антония, где соглашался на самую грязную работу ради того, чтобы покончить с жалким положением студента, пожить среди тружеников, а главное — быть рядом с Жанной. Я приходил с раннего утра и, натянув резиновые перчатки, переходил из палаты в палату, из блока в блок, собирая на свою тележку все, что надо было отправить в мусоросжигатель или в автоклав[17]. Отходы, подлежавшие уничтожению, инструменты, которые надо было простерилизовать. Молчаливый сборщик запятнанных кровью бинтов, шприцев и грязных постелей. Мне случалось встретиться с Жанной, голой и сдобной под халатом, с выбивающимися из-под шапочки прядями светлых волос. Ангел, равнодушный к моим низменным, грязным делам, ободрявший меня перед тем, как присоединиться к белоснежной стае медсестер или участливо склониться над каким-нибудь истерзанным телом. Я был покорен ее беспредельной доброжелательностью и постоянной готовностью помочь, но как мне было не думать о том, что Жанна точно так же примет в свои объятия и пустит в свою постель первого попавшегося страдальца? Иногда эта мысль постыдно ранила мое самолюбие, и мне хотелось исчезнуть.
Так вот, в первых числах октября я расстаюсь и с этой чертовой работой, и с моей ангельской подругой, которая, когда я сообщил ей о своем отъезде, нисколько не удивилась и не огорчилась.
В Лионе я никаких особых чувств не испытал, хотя мама настояла на том, чтобы вывести меня на тесные подмостки старого театра моего детства. Я снова вижу наш двор, наши окна, полустертые буквы «Новейшая типография» на фасаде и большую ярко-желтую вывеску — теперь типография называется по-новому: «Креапресс». Маме нравится, она находит, что это выглядит современно.
Потом мы двигаемся в сторону Изера, а дальше начинаются тугие петли извилистой дороги, по которой можно проникнуть в каменную крепость.
Почему именно Веркор? Для меня название этих гор, разумеется, связано с Сопротивлением и с убийствами, о которых мне много рассказывали. Сколько раз слышал я ребенком о побеге моего отца, о том, как он сбежал в Лионе из здания гестапо, как жил в этих легендарных горах, где партизаны некоторое время его прятали, а потом возобновил в другом месте и под другим именем свою подпольную деятельность? Кто этот незнакомец, к которому едет мама?
Машина с трудом карабкается по склонам. Я расспрашиваю маму об этом еще недавнем прошлом, она на мои вопросы отвечает коротко, готовыми фразами, сто раз повторенными историями, скупыми на подробности, — словом, уклончиво. Неизменно повторяющееся разочарование. Часы и километры остаются позади, а я так ничего нового и не узнал о моем отце и еще того менее — о моей матери, а ведь она тоже рисковала.
От прошлого самых близких людей и даже от всей их жизни мы только и находим, что пыльные обрывки с дырами умолчаний — в точности как бывает, когда открываешь шкафы со старомодной, разрозненной одеждой и вытряхиваешь из карманов старые билеты, счета из давно закрывшихся ресторанов, вышедшие из употребления монетки и прочий сор неприметной жизни.
Мы поднимаемся на плато, сейчас я расстанусь с матерью, приехавшей к человеку, о котором ей не хочется мне рассказывать. И тут я понимаю, что именно через этот великолепный пейзаж и двинусь, не имея ни малейшего представления о том, куда пойду. Целую маму, захлопываю дверцу и трогаюсь в путь с рюкзаком за спиной и маленьким чемоданчиком в руке — в него я сложил все для рисования.