Потом начал рассказывать о житье в Германии, где он был в плену. Ему посчастливилось, он работал у крестьянина и потому мог располагать собой.
— Придет вечер, оденешься честь-честью: пиджачишко, ботиночки, галстук, шляпо́ — и пошел в кабачок. Там каждый вечер немцы собираются и пиво глушат. Девушки приходят. Начинаются танцы. Немцы — народ гордый, не нравится им, когда отбиваешь какую смазливенькую, а ты будто ничего не замечаешь, всех перепробуешь: то с одной, то с другой потанцуешь. И немкам тоже интересно с русскими амуры накручивать. Ну, подхватишь какую и пойдешь с ней в круг. — Тут Роберт для большей полноты впечатления берет за талию сидевшую около Нюсю и, напевая медленный, как волны, немецкий мотив, демонстрирует спокойный танец:
— Та! — та-та-та. — Та! та-та-та!.. Та!..
Усаживает Нюсю и продолжает, смеясь:
— А там какой-нибудь ее ухажер кружку за кружкой с ведро пива выглушит от ревности.
Потом перескочил к живым анекдотам из ростовского подполья.
— Нюся, помнишь, как мы встретились с тобой на улице, а у тебя на лице отпечаток пяти пальцев. Мы спрашиваем: «Что случилось?» А ты говоришь, что четыре шпика избили.
— Еще бы не помнить, — ответила она, улыбаясь, — пришла я на квартиру товарища, а туда шпики нагрянули. Я сказала, что я модистка, пришла за заказом, они меня пометили и отпустили. Тут я встретила тебя со Шмидтом и предупредила вас, чтобы не шли туда.
— Ну, да. Потом мы собрались на Софиевской площади, а этот чудило «Злая рота», как начал нас смешить, так мы, будто у нас колики в желудках, по траве катались, все кишки порвали от смеху. А другой случай был: иду я со Шмидтом по Нахичеванскому переулку, несу мешок с документами. Шмидт и говорит мне: «Давай свернем влево, на Пушкинскую: все равно по пути». Пришли мы к Петрову, а он спрашивает: «Как вы прошли?» Мы сказали. «Счастье, говорит, ваше, что свернули: там весь квартал оцепили, повальный обыск идет». Удивительно, как чутье развивается.
Тут Роберт звучно расхохотался, ребята покатились со смеху, не зная в чем дело, но ожидая нечто, особенно смешное, что оправдает их смех.
— Черпакова-то как прикончили! Вынесли ему смертный приговор. Но как его поймать? А он жил около кладбища, где должен был состояться парад. Пошли ребята туда. Народу — пушкой не пробьешь. Вызвали его за ограду, на кладбище — начали стыдить, а он говорит: «Простите». Какое же тут прощение предателю: сколько людей загнал на смерть. Сидорчук ему — петлю на шею, веревку — через перекладину креста, — и тянет. За оградой — ура, музыка гремит; Черпаков кричит, ногами по ящику могилы стучит, а ребята, чтоб заглушить его, хохочут и тоже горланят ура…
Снова захохотали ребята, потом стихли, вспомнив о своей опасности, которая их стережет за окном: «Не подглядывает ли, не подслушивает ли кто?» — и бежит кто-нибудь, прикладывается горячим лбом к холодному стеклу… Темно, ничего не видно. Домик удобный, окна высоко — без лесенки не подслушаешь, не подсмотришь.
Хлопнула дверь, вошел, стряхивая с себя брызги воды, Новацкий.
— Ну, и дождь, ну и льет. Моряк разгулялся… А по городу стрельба, облавы… Вы чего сбились в кучу? Слушаете? Чайку нет? — и начал шарить на печке у двери.
— Что у вас облавы! — заговорил Шмидт. — Вот в Ростове, это — да… Чуть не каждый день напарываешься, весь город днями под арестом сидит, а облавы по домам лазят. Однажды я взял с собой 600 газет «Бедноты» и поехал во Владикавказские мастерские. Передал их кому следует и вышел на трамвайную остановку. Тут меня и сграбастали. Привели в уголовный розыск, измолотили всего, а добиться ничего не могли: у меня был документ, что я рабочий с трамвая. Утром предложили мне умыться, чтобы людей не пугать, и погнали меня под конвоем молодого солдата в город. Ну, — я ему дорогой заговорил зубы — и откупился. Потом в своей бронированной квартире недели две сидел, пока опухоли от побоев проходили.
— А как с арестованными в мае? — спросил кто-то. — Был им суд?
— Судили. Двадцать три их было, да все ребятешь по 17–18 лет. Приговорил военно-полевой суд восемь человек к расстрелу, а остальных — на каторгу. Потом, принимая во внимание, что ловили щуку, а поймали пескаря, — суд возбудил ходатайство о помиловании. Ну, ребята сидят; Красный крест наш передачи посылает. Лелю через окно застрелили. Георгий сидит в тюрьме у себя в станице: белые подозревают, что работал у красных, а где, что — улик мало. И держат почти год.
А моряк хлыщет в окна, завывает, будто обогреться просится. Соперник норд-оста. Тот всклокоченный, седой, мохнатый — этот черный, весь в слизистых водорослях, тоже страшный. Этот в море темной ночью разбушуется, продрогнет, льют с него ручьи, а он как схватится с норд-остом, как завоет — душа ноет, слушая его. Ишь сыплет в окна, как крупой.
Жмутся ребята: страшно, холодно, мокро за окнами.
А Шмидт продолжает: