Тарас невольно подумал, как чисто, без всякого акцента стал говорить по-русски его побратим. А когда-то он владел всего несколькими русскими словами — из перечня артиллерийских команд. Не те ли суровые слова — «орудие — к бою», «прямой наводкой по танкам», «батарея — беглый огонь» — стали для Петера исходным самоучителем, который помог ему теперь осилить даже «Войну и мир» в оригинале. Тарас завидовал другу и всегда жалел, что знает стихи Поэта лишь в переводе. Говорят, поэзия вообще не поддается точному переводу.
Лусисы принимали Тараса всегда по-свойски. Хозяйка дома, приветливая, улыбчивая Милда Карловна, напоила его любимым «бархатным» пивом, накормила свежей рыбой, и Тарас, выйдя из-за стола, почувствовал, как он все же устал за этот долгий перелет. Заботливый хозяин провел гостя на террасу, где Милда уже застлала накрахмаленной простынью его, «Тарасов», диванчик.
Едва он положил голову на подушку, как снова очутился в салоне «ТУ-134», за облаками. Деревянный домик покачивало на воздушных ямах, встряхивало, в ушах стоял несмолкаемый рокот двигателей. Тарас будто еще продолжал лететь в Ригу. Ему хотелось увидеть во сне прощальную встречу с Поэтом, однако до самого утра без конца снилась одна война, как всегда в доме Петера. Да сколько она может сниться? Ведь прошла почти треть века. Неужели в запасниках памяти такая уйма непроявленных снимков, если время все еще проявляет их по ночам?
Его разбудил утренний гул неспокойного моря. И он наконец вернулся к живой, реальной яви, облегченно, глубоко вздохнул.
После завтрака Тарас и Петер отправились побродить по морскому берегу. Рижский залив бушевал, вздымая на прибрежных отмелях отвесные волны. Тарас любил штормовое море, когда от самого горизонта и до подножия сыпучих дюн широко раскатываются, набегая друг на друга, пенные двухметровые валы. Чайки косо, наперекор атлантическому ветру, взмывают к небу, вольно кружат над глубокими бороздами морской пашни, высматривая добычу, как ранней весной грачи над талым полем. Отдыхающие из окрестных санаториев, потеплее одевшись и подняв воротники, с отменным терпением ищут янтарь в длинных валках темных водорослей, за ночь выброшенных на песчаный берег. И находят, шумно радуются, как дети. Сколько же янтаря надежно хранит Балтийское море, если каждый новый шторм оставляет на память людям эти солнечные блестки?
Раньше здесь была стоянка рыбацких лодок. Тарас, бывало, с ребячьим интересом наблюдал, как рослые латыши, будто сошедшие со страниц романов Лациса, вытягивали на берег сети, полные кипящей салаки, среди которой бело сияли, точно дорогие слитки, крупные лососи. Рыбаки давно ушли отсюда поближе к открытому морю. Давно нет на свете и того вдохновенного летописца, что так любил тружеников Янтарного моря…
Ушла из жизни старая гвардия латышской литературы — Андрей Упит, Вилис Лацис, Мирдза Кемпе… Не стало и Поэта, воспевшего стрелков. Ну, конечно, на подходе молодые. Но когда-то еще молодежь прочно займет литературные аванпосты. Досадные заминки неизбежны, пока набирают силу подмастерья-ученики, потерявшие своих учителей.
— А теперь поедем к н е м у, — сказал Тарас Петеру, вдоволь налюбовавшись этим северным морем, которое больше подходит не для беспечного времяпрепровождения, а для глубоких раздумий о прожитом и пережитом.
Поэт был похоронен на кладбище Райниса. Это логично — быть такому стихотворцу под крылом Большого Яна. Но Тараса озадачило немного, что его похоронили в тесном уголке. Он ничего не сказал Лусису, положил георгины на согретую августовским солнцем гранитную плиту, молча постоял над могилой, склонив голову.
Сейчас и последняя встреча с Поэтом в минувшем году показалась Тарасу символической: он привез тогда ему очерк о латышских стрелках, воевавших в гражданскую войну на Урале, как дань уважения русских к витязям, которых высоко ценил сам Поэт, — это же они вывели его на большак революционного века. Не случайно Поэт спросил на том литературном вечере конца сороковых годов: «Скажите, откуда вы нас знаете?» Он спросил тоном провидца, словно догадываясь, каким будет ответ молодого полковника. И когда Тарас рассказал, откуда он знает латышей, Поэт застенчиво улыбнулся по-юношески, явно смущенный похвалой в адрес земляков. Он вообще был на редкость скромным от природы. Однажды Тарас велеречиво назвал его о ф и ц е р о м с в я з и двух народов. Он добродушно отмахнулся: «Да какой я офицер, Тарас Дмитриевич? В первую мировую ходил в рядовых. Что же касается поэзии, то любого литератора аттестует высший ценитель — время. Неизвестно еще, как оно распорядится. А вот латышские стрелки, верно, боевые о ф и ц е р ы с в я з и наших двух народов»…
— Давай сходим, драугс[1]
, и на Лесное кладбище, — предложил Лусис Тарасу.