И дрожавший мальчик, выбравшись из листвы, тоже едва смог узнать это лицо, залитое кровью и обожженное порохом, лицо человека, которого всегда видел лишь издали, почти голого, в одной дырявой рубахе, распахнутой на безволосой бледной-бледной груди, с большой-пребольшой бутылкой в руках. Не был убитый этим пьяницей и не был тем кабальеро, элегантным и стройным, которого помнил Лунеро, не был и тем ребенком, которого шестьдесят лет назад ласкали руки Людивинии Менчака. Было лишь неподвижное лицо, идиотская гримаса, окровавленная манишка. И стрекотание цикад. Лунеро и мальчик стояли не шевелясь, но мулат понимал. Хозяин умер за него. А Людивиния открыла глаза, смочила языком указательный палец и погасила свечу у изголовья; почти ползком добралась до окна. Что-то случилось. Зазвенел подсвечник. Случилось непоправимое. Зазвенел от громкого выстрела. Она услышала голоса, которые вскоре стихли. И цикады снова принялись за свое. Стрекотание цикад — и больше ничего. Баракоя притаилась в кухне — загасила огонь и дрожала, думая, что вернулось время пороха. Людивиния тоже замерла, пока ее не одолела злоба, которой стало тесно в тихой запертой спальне. Старуха выползла, спотыкаясь, наружу — песчинка под бездонным ночным небом, темневшим сквозь бреши сожженного дома; маленький бескровный червяк. Она простирала вперед руки, желая дотронуться до мальчика, который тринадцать лет — она это знала — был тут, рядом, но которого только сейчас захотелось коснуться, назвать по имени, не в мечтах, а наяву. Крус — ни имени, ни фамилии у него настоящей, — Крус, так нареченный мулатами по матери, Исабель Крус или Крус Исабель. Ее палкой выгнал отсюда Атанасио, прогнал женщину, которая первой в округе родила ему сына. Старуха забыла, как выглядит ночь на воле; ноги ее дрожали, но она упрямо тащилась вперед, вздымая руки, желая в последний раз обнять жизнь. Но Навстречу ей несся Только цокот копыт, летела туча пыли. Взмыленная лошадь, заржав, остановилась перед согбенной фигурой Людивинии, и вербовщик крикнул с седла:
— Куда удрал мулат с мальчишкой, старая бестия? Говори куда, не то натравлю на них солдат и собак?
Людивиния только яростно потрясла кулачком во мгле, ответила руганью:
— Проклятый мерзавец! — сказала она прямо в лицо, которого не видела, в лицо тому, кто был где-то наверху, в седле. — Мерзавец, — повторила она, поднеся кулачок к самой морде фыркавшей лошади.
Хлыст со свистом опустился ей на спину, и Людивиния рухнула наземь, а лошадь круто повернулась, обдав ее пылью, и унеслась прочь от асьенды.
* * *
Язнаю, что мою руку колют иглой, и кричу, еще не успев ощутить боли; мой мозг раньше воспринимает боль, чем кожа чувствует ее… Ох… чтобы предупредить меня о боли, которую я должен почувствовать… чтобы я был настороже и мог осознать… с большей остротой ощутить боль… потому что когда осознаешь… ослабеваешь… Я превращаюсь в жертву… когда осознаю… что есть силы, которые мне не подчиняются… не считаются со мной… уже не знаю, откуда боль… когда до меня… доходит боль… не от укола… а сама по себе… Я… вижу… трогают мой живот… осторожно… вздутый… рыхлый… синий… трогают живот… едва сдерживаюсь… намыливают живот… бреют машинкой живот… ниже… Я не выдерживаю… кричу… должен кричать… Меня хватают за руки… за плечи. Кричу, чтобы меня оставили… дали умереть спокойно… Чтобы не трогали… Невыносимо, когда трогают… воспаленный желудок… чувствительный, как открытая язва… невыносимо… не знаю…